Лев Толстой: Кавказский роман
Александр ТКАЧЁВ
Александр Владимирович ТКАЧЁВ родился 19 апреля 1951 года в Риге в семье участника Великой Отечественной войны. После окончания факультета журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова был призван на Северный флот в Гаджиево в газету «Океанская вахта», затем перешел в газету «На страже Заполярья» в Североморске. С 1976 года корреспондент отдела боевой подготовки ВМФ газеты «Красная звезда». Далее – специальный корреспондент, редактор отдела культуры и быта газеты «Красная звезда». С 1994 по 1998 год – главный редактор журнала «Воин».
Член Союза писателей России. Лауреат Всероссийской историко-литературной премии Александра Невского. Автор нескольких книг. Новое исследовательское произведение Александра Ткачёва «Лев Толстой. Кавказский роман» освещает службу великого русского писателя в артиллерии Отдельного Кавказского корпуса, его участие в боевых действиях, восстанавливает все перипетии военной жизни писателя.
В настоящее время писатель работает над монографией «Толстой и античность». Живет в Москве. Капитан 1 ранга в отставке.
ЛЕВ ТОЛСТОЙ: КАВКАЗСКИЙ РОМАН
Мне кажется, что странная мысль поехать на Кавказ внушена мне свыше. Это рука Божия вела меня, и я непрестанно благодарю Его. Я чувствую, что здесь я стал лучше (это еще немного, потому что я был очень дурен), и я твердо уверен, что все, что может со мной случиться здесь, будет мне на пользу, потому что сам Бог этого захотел. Быть может, это слишком смелая мысль, тем не менее у меня есть это убеждение.
Л. Н. Толстой (из письма к Т. А. Ергольской. 12 января 1852 г. Моздок)
Что творилось на Кавказе в середине Х1Х века?

Вершился, по официальному счёту, тридцать четвёртый год войны между Россией и горцами, по неофициальному – третий век Кавказской войны.
В толстовском дневнике 18 ноября 1853 года помечено: «Город Терск основан Иоанном Грозным в обеспечение своего тестя Черкасского князя». Толстого волновало происхождение того мира, в который он попал на Кавказе, он нуждался в понимании, в какой точке исторического процесса он (с братом) оказался. В таком же понимании нуждаемся и мы. Толстой читал и делал выписки из трудов Устрялова и Карамзина, расспрашивал местных старожилов. В «Казаках» дан некоторый свод его разысканий: «Очень, очень давно предки их, староверы, бежали из России и поселились за Тереком, между чеченцами на Гребне, первом хребте лесистых гор Большой Чечни. Живя между чеченцами, казаки перероднились с ними и усвоили себе обычаи, образ жизни и нравы горцев; но удержали и там во всей прежней чистоте русский язык и старую веру. Предание, еще до сих пор свежее между казаками, говорит, что царь Иван Грозный приезжал на Терек, вызывал с Гребня к своему лицу стариков, дарил им землю по сю сторону реки, увещевал жить в дружбе и обещал не принуждать их ни к подданству, ни к перемене веры. Еще до сих пор казацкие роды считаются родством с чеченскими, и любовь к свободе, праздности, грабежу и войне составляет главные черты их характера. Влияние России выражается только с невыгодной стороны: стеснением в выборах, снятием колоколов и войсками, которые стоят и проходят там. Казак, по влечению, менее ненавидит джигита-горца, который убил его брата, чем солдата, который стоит у него, чтобы защищать его станицу, но который закурил табаком его хату. Он уважает врага-горца, но презирает чужого для него и угнетателя солдата. Собственно, русский мужик для казака есть какое-то чуждое, дикое и презренное существо, которого образчик он видал в заходящих торгашах и переселенцах-малороссиянах, которых казаки презрительно называют шаповалами. Щегольство в одежде состоит в подражании черкесу. Лучшее оружие добывается от горца, лучшие лошади покупаются и крадутся у них же. Молодец казак щеголяет знанием татарского языка и, разгулявшись, даже с своим братом говорит по-татарски. Несмотря на то, этот христианский народец, закинутый в уголок земли, окруженный полудикими магометанскими племенами и солдатами, считает себя на высокой степени развития и признает человеком только одного казака; на все же остальное смотрит с презрением». Тут нет событий и хроники, автору важно передать атмосферу казацкого мира на Тереке, в котором войны и стычки с горцами – извечная данность, элемент пейзажа, неотменимое условие существования.
Однако историческая глубина, заданная упоминанием Ивана Грозного, превращает атмосферу в жидкое стекло наподобие морской волны, пронизанной светом: сквозь него чудится странный мир в переливах красок, с обитателями, от которых можно ждать всего. Русский солдат, по контексту, чужд и горцу, и казаку, а между тем без него Кавказ уже давно не существует. Толстовский текст эпически возвышен и эпически заряжен конфликтностью. Удар войны, уносящий человеческие жизни, происходит в финале повести.
Более поздние исследования проливают несколько иной свет на историю терских казаков. Староверы, о которых пишет Толстой, появились вследствие реформ патриарха Никона во второй половине XVII века, когда церковь раскололась на староверческую и обновленческую, тогда как Иоанн Грозный царствовал веком ранее и по определению не мог вести никаких разговоров с терцами о перемене веры. Такой элементарной вещи Толстой не мог не знать, поэтому мистифицированная история с Грозным вводится в повествование через местное казацкое предание. Заодно обозначается и уровень туземной культуры, архаичной, живущей преданиями и легендами, но непреложной для здешнего народа. Терского города во времена Толстого уже не существовало, а за время своего существования с середины XVI века до конца XVIII века он неоднократно менял свою локализацию. Историки указывают на четыре разных места, где стояли пронумерованные ими Терки/Терск-1, Терки/ Терск -2, Терки/ Терск-3 и Терки/ Терск-4, однако все они привязаны к течению Терека, что и объясняет название «Терского города». Самый ранний Терск-1 возник осенью 1567 года при впадении Сунжи в Терек или в десяти верстах от устья Сунжи, как полагает Е.Н. Кушева, автор книги «Народы Северного Кавказа и их связи с Россией» (М., 1963. С. 365-366). «Книга Большому Чертежу», составленная в 1627 году в Разрядном приказе по указу царя Михаила Фёдоровича, извещает: «А против устья реки Сунжи, на другой стороне Терка, острог». Острог ‒ укреплённое поселение, способное отражать нападения, контролирующее торговые пути и окрестные земли, складочное место для ценных товаров. Запись Толстого об основании Терска «Иоанном Грозным в обеспечение своего тестя Черкасского князя» относится к кабардинскому князю Темрюку Идаровичу, в правление которого Кабарда потянулась к России и вела войны против крымских ханов, ногайцев и Шамхалата. Оттоманская Порта натравливала кумыкских шамхалов, правивших в Дербенте и с 1642 года в прикаспийском городе Тарки (совр. Махачкала), на Кабарду, именуемую в старорусских источниках «Черкасской землей». Иван Грозный поддержал «пятигорских черкас», которые также подвергались разорениям от крымских татар. Благодаря этому союзу через Кабарду «белый царь» осуществлял контакты с единоверной Грузией. В 1561 году царь Иван IV Васильевич женился вторым браком на кабардинской княжне Кученей, принявшей православие и христианское имя Мария. Возведение на Тереке русского острога разозлило Девлет-Герея, крымского хана, который в том же году отправил в Кабарду большое войско под командованием трёх своих сыновей. Так Терск буквально с первых дней своего существования оказался на войне, впоследствии то затихавшей, то разгоравшейся на Кавказе еще три столетия. Основанию Терска предшествовало окончательное покорение Москвой осколка Золотой Орды Астраханского ханства в 1556 гг. «Восточные историки говорят о паническом страхе, обуявшем мусульман каспийского побережья, когда они узнали о падении Казани и Астрахани, ‒ пишет историк кавказских войн В. А. Потто. ‒ Связанные близкими сношениями с этими странами, они с минуты на минуту ожидали собственной гибели – и были правы. Если уже казацкие атаманы распоряжались тогда как хотели по всему каспийскому побережью, то для московского царя не было бы слишком мудрёным делом покорить расположенные на нём мусульманские царства». Увы, дело и впрямь оказалось слишком мудрёным, и московские цари, а за ними и российские императоры век за веком слали рати и полки на Кавказ… Пока не пришёл черёд воевать с горцами и братьям Толстым.
Однако русская речь на берегах Терека зазвучала намного раньше, чем был основан Терск. В 60-е годы X века киевский князь Святослав Игоревич сокрушил Итиль, столицу Хазарского каганата, стоявшую где-то в дельте Волги, и прошёл землями Северного Кавказа в Приазовье и Закубанье, где основалось русское Тмутороканское княжество, включавшее в себя и земли Восточной Таврики. Миновать терские замли на своём пути русские дружины не могли. Русь взяла под контроль важный отрезок пути в «страны Джурджана» ‒ участок Великого шёлкового пути, по которому текли товары из Китая в Византию и Европу. Летопись сообщает, что Святослав «И ясы победи и касог» ‒ кавказские народы, которых историки соотносят с аланами-осетинами и адыгами. Русская Тмуторокань просуществовала полтора столетия, и всё это время караваны русских купцов с русской стражей ходили по землям Северного Кавказа, включая и Терский край. Потом половцы и монголы завоевали терские, кубанские и донские степи, надолго водрузив свои стяги с бунчуками в предгорьях Кавказа. Только в XIV веке на берегах Терека снова послышался русский говор ‒ новгородские ушкуйники через Каспийское море проникали в устье Терека и поднимались вверх по реке. Историки И.Д. Попко, М.А. Караулов и В.А. Потто пишут, что здесь они в набегах захватывали женщин, женились на них и селились по берегам Терека, называя свои поселения городками. Этот затерянный в Предкавказье русский мир мог раствориться бесследно, но в первой половине XVI века через Дон, Волгу и Каспийское море, повторяя маршрут новгородских ушкуйников, устремились на Терек рязанские казаки. «Это переселение было напрямую связано с присоединением в 1520 году Рязанского княжества к Московскому государству. К этому времени практически завершился процесс объединения русских земель в единое централизованное государство. Тысячи рязанцев были переселены во внутреннюю часть Московского княжества. Что же касается рязанского казачества, привыкшего к свободе, но при этом не имевшего силы к открытому сопротивлению великому князю, то оно приняло решение покинуть родные места и уйти далеко на юг, к берегам Терека. Ранее рязанские казаки жили по берегам Дона и Волги в Червленом Яру, где и служили охранной стражей. Казаки Червленого Яра должны были быть выселены после присоединения Рязанского княжества к Московскому государству в «пределы суздальские», но они этому не подчинились и самовольно переселились на Терек», ‒ пишет историк Э. В. Бурда. По его данным, к началу второй половины XVI века на Северном Кавказе уже существовало несколько вольных казачьих поселений, из которых наиболее ранними по своему происхождению были рязанские и донские казаки, объединенные в единое казачье сообщество и получившие своё название гребенских казаков. «На гребнях Сунженского хребта казаки оставались до начала 80-х годов XVII века, затем в целях безопасности они переселились на правый берег Терека у мыса, образуемого слиянием Терека с Сунжей, где образовалась 80-километровая казачья линия». Таким образом, заключает автор, первоначальное расселение гребенского казачества происходило в междуречье Терека и Сунжи. Течение Терека обеспечивало сообщение с Каспийским морем и Волгой. Именно здесь проходили караванная дорога из Персии в Москву и путь в Грузию. В лесах не переводились звери и птицы, в реках изобильно промышляли рыбу. Под строительство станиц здесь было много пустующей, свободной земли. Как отмечает И. Д. Попко, гребенские казаки «вступали в тесные дружественные отношения с соседними горскими народами, оказывали им посильную военную и хозяйственную помощь и поддержку, вели с ними меховую торговлю». В общем, жили, торговали и воевали как и любое местное сообщество, вписавшись в разнообразный этнический ландшафт Восточного Кавказа. Когда в 1567 году Иван Грозный основал на левом берегу Терека городок Терки, это было не первое пришествие русских, как нередко можно прочесть у разных авторов, а закрепление многовекового присутствия русского элемента в новой форме ‒ служения старобытного терского казачества «белому царю» и Московскому царству. За службу российские власти присылали вольным казакам на Терек порох, свинец, сукно, хлебное и денежное жалованье. При устье Сунжи в 1651 году был заново отстроен Сунженский острог, вокруг него сели городки: «Да против стоялово ж острогу за Терком-рекою казачий Оскин-городок. От…острогу с полверсты… да на той же стороне вниз по Терку-реке казачьи городки, городок Ишщемской от острогу в 2 верстах… Шевелев городок от острогу в 3 верстах… да Нижней Черленой городок, от острогу в 5 верстах…» В версте от острога «на Черкасской стороне» находился Шадрин городок, значится в «росписи» острога 1651 года. Так формировалась основа будущей Терской сторожевой линии. Казаки сильно досаждали оттоманским султанам, турецкие власти не раз жаловались на то, что вольные казаки стоят на Османской дороге (линия Темрюк‒Пятигорье‒Эльхотово‒Терки‒Дербент). Сунженский острог стоял на путях из Дагестана в Кабарду. Здесь проезжали в кумыкское Эндирейское ханство кабардинские уздени и простые «черкасы» «для соли с телегами», в горы они несли «хлеб» мешками. В Сунженском остроге предполагалось взимать пошлину с торговых людей, которые будут ходить «ис Кумык в Кабарду и ис Кабарды в Кумыки в корованех». Размеры пошлины в источниках сообщаются «со вьюка по киндяку, а с таи по кумачу» (хлопчатобумажные материи). Тогда же в 1651 году случилось так называемое кызылбашское разорение, едва не уничтожившее терское казачество, когда иранский шах и шамхал Тарковский осадили Сунженский острог большими силами. Кызылбаши ‒ беспощадные тюркские кочевники, составлявшие отборную конницу в войсках афганских, иранских и азербайджанских правителей.
Гарнизон острога, отмечает Э.В. Бурда, состоявший из терских ратных людей и казаков, был усилен кабардинскими ополченцами, прибывшими сюда вместе с князем Муцалом Черкасским, который и возглавил оборону острога. Казачьи городки стали преградой на пути неприятеля. В челобитной кабардинского князя Муцала Черкасского указывалось: «С ратными людьми и с терскими и с гребенскими атаманы и казаки, которые в те поры прилучились из-за Терка-реки, перешод к государеву Сунженскому острогу, и с братьей своею с барагунскими к Сунженскому острогу учинили крепь». Осада острога неприятелем длилась более двух недель. Помимо терских ратных людей и служилых горцев его защищали около двухсот терско-гребенских казаков. По прошествии двух недель безуспешных попыток взять штурмом острог неприятель снял осаду и напал на незащищённые казачьи городки-станицы, где перебил людей и захватил огромную добычу. В историю это событие вошло под названием «кызылбашское разорение». В создавшейся ситуации «государевы служилые люди» решили оставить острог и, «взяв… государев наряд, пушки, да стальное зелье и свинец, и церковные книги, и колокола, и пометав свои жилища, вернуться в Терки». За героическую оборону Сунженского острога 28 июля 1653 года царь прислал казакам грамоту с подарками. Это была первая грамота царя, выданная гребенцам за боевую службу. События резко отразились на численности населения в Терках. Власти направили для укрепления терского гарнизона дополнительные силы «солдатского строю, немецкие полковники и урядники, а с ними русские солдаты, многие люди с огненным боем». В 1658 году в Терский город на «вечное житье» было послано еще 1379 стрельцов и служилых казаков с их семействами. Наиболее ощутимые потери от «кызылбашского разорения» понесли терско-гребенские казаки. В документах сказано, что «казачьи де городки по Терку-реке многие вызжены ж», с десяток так и остались невосстановленными. Среди них Курдюков, Шадрин, Гладковский, Аристов городок и др. Из 200 вольных казаков, защищавших «государев» острог, в Терки возвратилось всего 108 рядовых казаков с атаманами, подчёркивает Э.В. Бурда.
Один из отдалённых предков Льва Толстого по материнской линии князь П. И. Волконский вписал своё имя в историю терских земель. Малая Ногайская орда терзала набегами южные земли Российского государства. В 1636 году в отпор ногаям был организован военный поход. Войско под началом князя, куда входили 200 стрельцов, служивые дворяне, кабардинская конница и вольные казаки Терского и Гребенского войск, выступило в поход. Хан Малой Ногайской орды Казы-мурза выставил против него 20-тысячную конницу. На помощь Волконскому должны были прийти донские казаки, но они замешкались. Князь не стал дожидаться донцов, сам напал на ногайцев, наголову разбил 20-тысячное войско, разорил ногайские улусы и ушёл в Астрахань. Сам Толстой вряд ли знал об этом подвиге предка, во всяком случае, письменных свидетельств на этот счёт нет. Разгром Малой Ногайской орды разгневал Крымское ханство, и Бахчисарай стал копить силы для похода против России. Поход состоялся в 1645 году, когда огромные силы крымского хана осадили казачий город на Дону – Черкасск. На помощь донцам прибыло подкрепление: из Астрахани со стрельцами князь С. Пожарский, к нему добавились 1200 терских и гребенских казаков и кабардинцев во главе с кабардинским князем Муцалом Сунчалеевичем. Крымчаки бежали, в плен попали более семи тысяч татар и ногаев.
Церковная реформа Никона, породившая раскол в русской православной церкви, породила и приток беглых староверов на Терек. С этого момента повествование Толстого в «Казаках» становится на реальную историческую почву. Однако сами исторические события остались за рамками повести, события которой датированы 1852 годом, поэтому придётся заполнить этот почти двухвековой провал хотя бы беглой хроникой. В 1677 году 80-тысячная турецкая армия Ибрахима-паши и крымского хана Селим-Гирея двинулась на Чигирин на правом берегу Днепра. Русско-украинское войско под началом князя Григория Ромодановского и гетмана Ивана Самойловича получило с Терека подкрепление. Сборный отряд Касбулата Мунцаловича Черкасского участвовал в разгроме крымско-турецкого войска под Чигирином. «На помощь русской рати из Терека был вызван Касбулат с его узденями, терскими и гребенскими казаками. Отряд Касбулата вместе с русскими войсками разгромил татар и турок под Чигирином, противник отступил и затем вовсе ушёл», ‒ отмечает историк. В 1687 и 1689 годах под началом фаворита царевны Софьи Алексеевны князя Василия Голицына состоялись два русских похода на Крым, за участие в которых терские и гребенские казаки за тяжкие «крымские службы» получили из Москвы для раздачи 100 лучшим казакам 150 рублей с полтиною, из них атаману два рубля, прочим по полтора.
Не обошёлся без терско-гребенской подмоги и Пётр I. Собираясь занять турецкую крепость Азов, запиравшую устье Дона и преграждавшую путь в Азовское и Чёрное моря, он построил в Воронеже целый флот парусно-весельных галер и стругов и выступил в поход весной 1695 года. Это событие описано Толстым в едва начатом романе о времени Петра. «Из Воронежа, к Черкасску на кораблях, на стругах, на бударах вниз по Дону бежало царское войско. Войско с запасами хлебными и боевыми шло в поход под Азов. Всех стругов с войсками и запасами было тысяча триста. Если б все струги шли в нитку один за другим, они бы вытянулись на пятьдесят верст; а так как они шли на три части и далеко друг от друга, то передние уж близко подходили к Черкасску, а задние недалеко отошли от Воронежа. Впереди всех шли солдатские полки на сто одиннадцати стругах; за ними плыли потешные два полка с Головиным-генералом, в третьих плыл Шеин-боярин, над всеми воевода, со всеми войсковыми запасами. Позади всех, на неделю вперед пустив войска на стругах, плыл сам царь в тридцати вновь построенных кораблях с приказами, казною и начальными людьми». Если бы Толстой продолжил повествование, в романе могли бы возникнуть картины с участием терских и гребенских казаков, отряд которых был вызван на Царицынскую переволоку, где должен был присоединиться к передовой дивизии Городона, плывшей на судах по Дону. Но Толстой охладел к замыслу, и сюжет оборвался «в Николин день, 9 мая, на половине пути у Хопра». Главным событием кампании 1695 года стало занятие сборным отрядом из 200 казаков-добровольцев двух каменных башен по обоим берегам Дона, выше Азова, с протянутыми между ними железными цепями, которые преграждали речным судам выход в море. Среди храбрецов могло быть немало терских и гребенских казаков, но сведений о точном составе штурмового отряда не сохранилось.
Утвердившись в Приазовье, на правом фланге Предкавказья, Пётр не сводил взора и с левого фланга, где Кавказ упирался в Каспийское море. Завершив в августе 1721 года Северную войну со Швецией подписанием Ништадтского договора, по которому Россия получала восточное побережье Балтийского моря от Выборга до Риги, острова Эзель, Даго и Мен, а также часть Карелии, Пётр уже в следующем году отправил войска в Дагестан и Азербайджан, принадлежавший тогда Персии. Политико-экономический замысел императора был грандиозен: овладев Каспием, он намеревался восстановить торговый путь из Центральной Азии и Индии в Европу, протянув его по Балтике через новые русские порты. Путь лежал по землям Индии, Персии, оттуда в русский укреплённый порт на реке Куре, потом в Астрахань, откуда товары можно было развозить по территории всей страны, что озолотило бы российских купцов и послужило к обогащению всей Российской империи. После серии осад и сражений западный берег Каспийского моря с крепостями Баку, Рештом, Астрабадом был занят русскими войсками. Дальнейшее продвижение на юг было остановлено угрозой вступления в войну Османской империи, которая ввела огромные армии в западное и центральное Закавказье. 12 сентября 1723 года был заключён Петербургский договор с Персией, по которому России отходили западное и южное побережье Каспия с городами Дербент и Баку и провинциями Гилян, Мазендеран и Астрабад. По Стамбульскому (Константинопольскому) договору от 12 июня 1724 года Турция признавала все приобретения России в западной части Каспийского моря и отказывалась от дальнейших притязаний на Персию. Стык границ между Россией, Турцией и Персией был установлен при слиянии рек Аракс и Кура, в точности «Там, где, сливаяся, шумят, / Обнявшись, будто две сестры / Струи Арагвы и Куры", как сказано у Лермонтова. В эти события, перекроившие политическую карту Кавказа и Закавказья, терское и гребенское казачество внесло свою лепту, исполняя службу по предназначению.
Кабардинцы (и прочие горцы) грабили купцов и всех, кого только удавалось. Яркое описание Волынского как нельзя лучше передаёт обстановку вокруг терских казачьих городков, подвергавшихся постоянным, из века в век, нападениям бедных и воинственных соседей. На 1711 год пришлось основание станицы Старогладковской, где через полтора столетия объявится вольноопределяющийся Толстой, и ещё четырёх ‒ Червлённой, Щедринской, Новогладковской (впоследствии Гребенской) и Курдюковской. Их населили казаки Гребенского войска, перешедшие на левый берег Терека по распоряжению казанского генерал-губернатора П. М. Апраксина. Указом Правительствующего Сената 3 марта 1721 года Гребенское казачье войско было изъято из ведения Московского посольского приказа и подчинено Военной коллегии с передачей непосредственного управления астраханскому губернатору. Эта реформа подвела черту под казацкой вольницей, когда на большом казацком кругу решались вопросы военных походов и дележа трофеев, союзничества, атаманства и прочее. Казаки становились регулярной военной силой Российской империи, что подтверждалось определением тогда же постоянного денежного и хлебного жалованья на 500 строевых. Войсковому атаману положили в год 30 рублей, войсковому есаулу 20, хорунжему (знаменщику) 18, станичным атаманам по 17, есаулам по 16, сотникам по 15, казакам по 12 рублей каждому. Всем чинам полагалось по три четверика круп, по шести четвериков овса и по 48 фунтов соли в год. Угостивши пряником, империя угостила и кнутом. С учреждением Кизлярского края на казаков легли земские повинности: квартирная, дорожная, подводная, почтовая, береговая и прочие. «Свободные казаки, не знавшие доселе ничего, кроме своего прямого казачьего дела да домашнего хозяйства, теперь обязывались встречать и провожать проходившие через их городки войска, отводить им бесплатные помещения, давать подводы для перевозки их имущества, исправлять дороги, строить мосты, а для переправы через Терек держать в постоянной готовности паромы и каюки, ‒ пишет В.А. Потто. – На них же возлагалась почтовая гоньба по всему протяжению Терской линии, на протяжении почти 150-ти верст, и даже хлебное жалованье приходилось принимать самим на пристанях Каспийского моря, а потом собственными же средствами доставлять в свои городки». Казакам приходилось перегружать доставляемый из Астрахани провиант с морских судов на речные барки, что требовало их пребывания целыми часами в воде, а потом нужно было тянуть нагруженные барки вверх по Тереку бичевой, идя по пояс в ледяной воде, бегущей с гор, накалывая ноги острым камышом и камнями, бурлацкой лямкой надрывая грудь и спину.
Государыня императрица Анна Иоанновна сочла чрезмерными потери от болезней в прикаспийских гарнизонах и в неизречённой мудрости своея решила отказаться от русских владений на западном берегу Каспия, отчего Пётр Великий, должно быть, перевернулся в гробу. В 1735 году в Гяндже был подписан договор с Персией, по которому Россия возвращала Баку и Дербент с прилежащими землями в обмен на обязательство Персии не передавать их под власть других держав и продолжать войну с Турцией, пока не будут отвоёваны все захваченные ею территории в Закавказье.
«За такое многое одолжение и дружбу, что учинено от стороны Российской империи, Иранское государство обещается вечно с Российскою империей пребыть в соседней дружбе и крепко содержать российских приятелей за приятелей, а неприятелей российских за неприятелей иметь; и кто против сих двух высоких дворов войну начнет, то оба высокие двора против того неприятеля войну начать и во всех случаях друг другу помогать должны», указывалось в договоре. Не успели высохнуть чернила и затвердеть печати, как иранский правитель Надир Кули-хан вступил в сепаратные переговоры с Турцией и заключил с ней мир в 1736 году, оставив за собой и Дербент, и Баку. Новая граница с Ираном теперь пролегала по Тереку, где в 1735 году стали возводить Кизлярскую крепость. С её учреждением возникла Кавказская линия, начинавшаяся Кизляром и замыкавшаяся казачьим Червлённым городком, протяжением около 70 вёрст. Кавказская линия, развиваясь и расширяясь, просуществовала 124 года, до покорения Восточного Кавказа в 1859 году. К концу царствования Екатерины II Кавказская линия простиралась от каспийской дельты Терека до впадения реки Лабы в Кубань и от этого пункта до впадения Кубани в Черное море ‒ всего 800 вёрст. С 1837 года продолжением этой линии явилась Черноморская береговая линия, протянувшаяся вдоль всего черноморского побережья. С 1839 года Кавказскую линию для удобства управления разделили на правый и левый фланги, центр и Черноморскую береговую линию; для защиты Грузии от лезгинских узденей была образована дополнительная Лезгинская линия, тянувшаяся вдоль южного склона Главного Кавказского хребта.
Фельдмаршал Миних, отправленный на завоевание Крыма, озаботился в 1736 году приглашением к боевым действиям терско-гребенсих казаков. Их полк соединился с 40-тысячным калмыцким войском хана Дондук-Омбо и двинулся по Кубани. Повеление Миниха разорить тамошних обитателей было исполнено. Зимой, в начале 1737 года, гребенцы и терцы возвратились домой с такой огромной добычей, какой никогда еще не приобретали. Учреждением Моздокской крепости в 1760-х гг. Екатерина II обозначила новую эпоху в кавказской политике.
География сама диктовала дальнейшие действия имперской власти. Чтобы обезопасить южнорусские земли от набегов и разорений, нужен был сплошной оборонительно-сторожевой рубеж от Каспийского до Азовского морей, запиравший Кавказ в его собственных пределах. Этот же рубеж с прилегающими территориями мог служить и плацдармом для вторжений на Кавказ, его предстоящего покорения, если не получится уладиться миром. Г. А. Потёмкин доложил Екатерине II проект об учреждении линии от Моздока до Азова. «Сия Линия имеет простираться от Моздока к Азовской губернии в следующих местах, где построят новые укрепленныя селении, коим примерной план у сего представляется, а именно: 1-е ‒ на Куре, 2-е – на Куре же, 3-е – на Цалуге (Золке), 4-е – на Куме, где и командир вышеописанных укреплений квартиру свою иметь должен; 5-е – на Томузлове, 6-е – на Бейбале, 7-е – на Калаусе, 8-е – на Ташле, 9-е – на Егорлыке, 10-е – в Главном укреплении от Черного леса к Дону, где квартира второй части командиру быть должна, так как все оные на подносимой при сем карте показаны».
Последовал высочайший указ, во исполнение которого в 1776—1780-х годах предкавказские степи пересекла Азово-Моздокская укрепленная линия. В неё вошли как старые, так и более 30 новых укреплений. В 1777 году решением правительства на линию было переселено Волжское казачье войско, к ним добавили хопёрских казаков. В составе Терского войска сформировали отдельный Моздокский казачий полк, на него была возложена регулярная пограничная служба. Однако сил не хватало, и кабардинцы, чеченцы, ингуши, закубанские татары, кумыки разбойничали на линии, захватывая местных жителей и угоняя табуны.
Приходилось наряжать усиленные разъезды, устраивать пикеты и секреты, наконец, казаки получили приказ стрелять в любом месте Терека, исключая установленных мест для переезда, в каждого, кто попытается переправляться с правого берега. Именно таким метким выстрелом в переплывающего Терек чеченца в повести «Казаки» Толстой вводит в действие Лукашку ‒ удачливого соперника Оленина в состязании за красавицу Марьяну. Летом 1774 года многотысячное войско кабардинцев и бывшего крымского хана Девлета IV Герея пришло к Моздоку, но крепость устрашила их. Вместо крепости горцы обрушились на станицу Наурскую. Станица тоже была укреплена и оборонялась отрядом атамана И. Д. Савельева. Далее цитирую В.А. Потто: «Был Духов день. Наурскую столицу обложило восьмитысячное скопище татар, кабардинцев и турок под предводительством калги из рода крымских султанов. Строевые казаки еще не возвращались из похода, и дома оставались только старики, женщины, дети и легионная команда. У неприятеля был явный расчет захватить врасплох беззащитных жителей станицы, которая едва только устраивалась, хотя, правда, и была обнесена валом и снабжена орудиями. Неприятель не знал, однако же, с кем будет иметь дело – и встретил небывалое войско с небывалым оружием. Разряженные наурские казачки в красных сарафанах вышли на защиту родного города и отражали неприятельские приступы.
Весь Терек потешался над тем, как Кабарду пронесло от наурских щей и как «Кабарда пошла воевать, да не управилась с казацкими бабами». Видная роль, выпавшая на долю женщин при защите Наура, была особенною причиною, почему кабардинцам долго кололи глаза их поражением. И много лет спустя, когда доводилось встречать кого-нибудь из них с ожогами лица или рук, терские казаки не упускали случая спросить у джигита: «А что, дос (приятель), не щи ли в Науре хлебал?!»
В 1816 году командиром Отдельного Грузинского (Кавказского) корпуса, управляющим по гражданской части на Кавказе и в Астраханской губернии был назначен Алексей Петрович Ермолов, генерал суворовской выучки, герой войны с Наполеоном, герой Бородино и Кульма.
Осенью 1817 года кавказские войска были пополнены прибывшим из Франции оккупационным корпусом, под началом у Ермолова оказались четыре дивизии, и он перешёл к решительным действиям, которые и служат в позднейшей историографии началом Кавказской войны, что абсолютно условно. Ум, воля и характер генерала проявлялись в каждом его деянии и поступке. Майор Павел Швецов был захвачен чеченцами и в кандалах посажен в земляную яму. За его свободу был запрошен выкуп 10 арб серебряной монетой. Арба серебра – понятие туманное, но можно примерно посчитать запрошенную сумму, если принять во внимание, что крепкая четырехколёсная арба перевозила до тонны груза. Десять арб ‒ колоссальные деньги. Такую контрибуцию – 10 тонн серебра ‒ могло наложить одно государство на другое, побеждённое в войне. Старшей серебряной монетой был рубль, чей вес в зависимости от года выпуска колебался от 28 до 22 грамм. Если усреднить вес до 25 грамм, тогда 10 арб серебряной монетой составят 400 тысяч рублей. Смысл требования был не в том, чтобы получить эту нереальную сумму, а в том, чтобы унизить русскую сторону переговорами о снижении выкупа, шантажировать её казнью пленника или его продажей в рабство. Ермолов установил владельцев земель, через которые в горский аул Большие Атаги был провезён майор, кумыкских князьков, посадил их в Кизлярскую крепость и объявил, что все 18 человек будут повешены на крепостной стене, если за десять дней не изыщут средства к освобождению Швецова. Тотчас сумма выкупа упала до 10 тысяч рублей. Деньги внёс один из дагестанских ханов, Швецова освободили. С таким правителем Кавказа горцы ещё не сталкивались.
Ермолов дипломатическим путём добился от персидского шаха отказа от кавказской экспансии. Персия подтвердила свою приверженность Гюлистанскому мирному договору, который закреплял переход к России Дагестана, Картли, Кахетии, Мегрелии, Имеретии, Гурии, Абхазии и части современного Азербайджана, где находились ханства Бакинское, Карабахское, Гянджинское, Ширванское, Шекинское, Дербентское и Кубинское. К России отошла также часть Талышского ханства. Этот договор приводил в ярость Великобританию, которая интриговала в Тегеране и Тавризе, чтобы персы разорвали Гюлистанский договор. Этой цели Лондон достиг только в 1826 году, а до той поры Россия получила возможность снять с российско-иранской границы большую часть войск и употребить их с пользой для кавказских дел. Умиротворение Кавказа не могло быть достигнуто одним решающим сражением или даже целой блистательной кампанией ‒ в этом заключалось принципиальное отличие войны кавказской от войн европейских. Ермолов был первым, кто твёрдою рукой взялся за постепенное, неуклонное и системное разматывание политико-военно-экономического клубка кавказских проблем. Время, терпение и последовательность должны были принести успех, но времени, в конечном счёте, Ермолову и не хватило. После выступления декабристов, среди которых было немало его знакомых и подчинённых, его убрали в 1827 году по неверию Николая I в лояльность генерала к своей особе.
В результате замирение Кавказа оказалось отсрочено на полвека. И всё же Ермолову удалось многое. Он привёл Дагестан к покорности, исключая труднодоступные горные районы, где требовалось постоянно держать войска, на что не хватало сил. Он взялся за Чечню, признав её ключевым звеном умиротворения всего Кавказа. «В Чечне только то место наше, где стоит отряд, а сдвинулся он ‒ и эти места тотчас уже занимал неприятель. Наш корабль прорезывал волны везде, но нигде не оставлял после себя ни следа, ни воспоминания», ‒ писал участник чеченских кампаний времён Ермолова и Паскевича.
Кто лез в горы очертя голову, тот её там бесславно и складывал. Ни монголы, ни Тамерлан, ни Золотая Орда, ни крымские ханы, ни персидские шахи не смогли одолеть горцев Северного Кавказа. Чтобы взять под контроль хотя бы подножия хребтов, требовалась сеть крепостей и форпостов, за строительство которых и принялся терпеливый Ермолов. На Сунже он поставил крепости Грозная и Внезапная, заперев выход из Сунженского ущелья на плоскость, в Кабарде построил Чегемское укрепление и крепость Нальчик, имевшую прямое сообщение с Владикавказом по кратчайшей дороге через укрепленный мост на реке Лескен, добавив к ним крепости Бурная, Ставропольская, Константиногорская и Кисловодская. Одновременно были упразднены укрепления Прочный Окоп, Св. Николая и крепость Кавказская на Кубани ввиду их неудачного расположения или нездоровой местности.
«Отныне Кабарда забыла о войне, хотя разбой на дорогах сохранялся ещё долго. Неприступность Чечни обеспечивали не только горы, но и леса, под защитой которых отряды горцев были почти невидимы и почти неуязвимы. Ермолов стал валить лес, создавая многокилометровые широкие просеки к сердцу гор. Это позволило дотянуться до аулов и заметно снизить потери войск. Помня уроки Суворова, Ермолов заботился о солдате: увеличил мясную и винную порцию, запретил изнурять войска шагистикой, дозволил носить удобные папахи вместо нелепых киверов, вместо холодных шинелей зимой ‒ тёплые полушубки, устроил в Тифлисе госпиталь на сбереженные им суммы от посольства в Персию. Командующий мог подойти ночью к солдатскому костру и похлебать с рядовыми из котелка их обычного варева, вызнав за беседой всю подноготную полковой жизни: как кормят, обувают, лечат, хорош ли порох, платят ли денежное довольствие и пр. После такой беседы инспекторский смотр был уже не нужен. Генерал привёл в порядок Военно-Грузинскую дорогу, обустроил пути сообщения, устроил лечебные заведения на минеральных водах, содействовал притоку русских переселенцев в край, слагая с них налоги и наделяя землями. «Записки» Ермолова, составленные им после отставки, устраняют миф о кровожадности генерала, будто бы наслаждавшегося разорением Чечни и Дагестана. Все меры, какие только было возможно принять для мирного сосуществования с горцами, Ермоловым принимались и истощались до последней капли.
Вот его честный рассказ о первом прибытии в Чечню:
«Редкая ночь проходила без тревоги, ибо, подъезжая к противоположному берегу реки, стреляли они из ружей в лагерь. Нападали на передовые наши посты и разъезды в лесу; где вырубали мы хворост, всегда происходила перестрелка; словом, во всех случаях встречали мы их готовыми на сопротивление. К соседственным лезгинам и другим народам горским послали они просить помощи».
С прибытием лезгинских отрядов чеченцы напали первыми. После этого остановить мельницу войны не удавалось полвека.
В 1827 году Ермолов сдал командование войсками новому наместнику Кавказа генералу И.Ф. Паскевичу, после чего более тридцати лет прожил в Орле и в Москве в негласной опале. Пушкин ещё в 1820 году писал своему брату Льву: «Ермолов наполнил Кавказ своим именем и благотворным гением».
Когда Толстой приехал в Старогладковскую, станичники-старожилы еще помнили ермоловские объезды Терской линии и его остановки в их станице, а в войсках дослуживали последний срок солдаты и офицеры, начинавшие службу при Алексее Петровиче. Его оценки и изречения имели по-прежнему самое широкое хождение, о чём свидетельствует и толстовское цитирование в дневнике ермоловской афористики. Весь Кавказ помнил его убийственный отзыв об одном генерале: «В сражении застенчив». В «Войне и мире» применительно к началу наполеоновского вторжения в Россию Толстой пишет: «В это время была распространена известная шутка Ермолова, будто бы просившего государя об одной милости – производства его в немцы. Люди этой партии говорили, вспоминая Суворова, что надо не думать, не накалывать иголками карту, а драться, бить неприятеля, не впускать его в Россию и не давать унывать войску». Эти строки можно дополнить сходной остротой Ермолова в отношении чиновника Безродного, который в 1811 году был начальником канцелярии главнокомандующего Барклая де Толли. По возвращении из главной квартиры на вопрос товарищей: «Ну что, каково там?» – «Плохо, – отвечал Ермолов, – все немцы, чисто немцы. Я нашел там одного русского, да и тот Безродный». В отставке Ермолов жил небогато, ибо оставался нестяжателем всю свою службу. В генеральском чине он отказался от аренды в 40 тысяч рублей, пожалованной ему императором Александром I, в пользу бедных служащих, обременённых семейством.
По оценке Б. М. Колюбакина, следствием отставки генерала А. П. Ермолова стал затяжной период «серьезных и чувствительных неудач... вследствие неправильного, нецелесообразного ведения политики и войны на Кавказе». Паскевич правил Кавказом четыре года, пока в 1831 году Николай Павлович не возложил на него усмирение восставшей Польши. Паскевич мог бы принести немало пользы русской армии, пользуясь влиянием на императора, но проблема заключалась в том, что его военный талант был ограниченным, специфику войны с горцами он начал осознавать только под конец своего пребывания на Кавказе, а до той поры преуспел главным образом в охаивании деяний Ермолова и его предтеч.
В своём творчестве Толстой презрительно игнорирует деятельность Паскевича на Кавказе, упоминая его единственный раз в рассказе «За что?» в качестве усмирителя Польши. Осенью 1837 года император Николай I посетил Кавказ, где у него была историческая возможность принести мир в истерзанный бесконечной войной край. Но административным реформам, искоренению безудержного лихоимства император предпочёл войну. Ему претила сама мысль о каких-либо действиях под давлением снизу, что воспринималось Николаем как умаление бесконечного величия помазанника Божия. Самодержавное истуканство Николая, его презрение ко всем народам собственной империи, начиная с русского (за вычетом тоненькой прослойки российских немцев), его упование на штык и артиллерию как на лучшие средства обеспечения своей власти в любых землях своей многонациональной державы, его лукавая глухота к заявленным просьбам кавказских подданных ‒ всё это привело не к затуханию Кавказской войны, к чему существовали все предпосылки, а к её разгоранию с особой силой и небывалым ожесточением.
Когда правительство Николая I в 1840 году предъявило ультиматум о разоружении мирных чеченцев, они ответили гордо: «Чеченцев никто не разоружал – разоружали только их трупы» – и, восставши, присоединились к Шамилю, написав на своем знамени стих из Корана: «О избранники Бога, вы не знали ни страха, ни траура». Имам Шамиль стал олицетворением последней эпохи Кавказской войны, с его отрядами пришлось воевать и юнкеру Толстому, который составил собственное представление обо всех главнейших участниках и важнейших аспектах кавказской трагедии. В «Хаджи-Мурате» Толстой выскажется о провальной николаевской стратегии покорения Чечни и Дагестана, но об этом позже. Бедственная Даргинская экспедиция 1845 года стала кульминацией авантюрной линии, продолжавшей, по сути, план Паскевича «вторгнуться в горы и пройти их по всем направлениям».
«Записка императора Николая I о военных действиях на Кавказе», опубликованная журналом «Русская старина» в 1885 году (№ 10. С. 209-212.), ставит войскам задачу:
1) Разбить, буде можно, скопища Шамиля.
2) Проникнуть в центр его владычества.
3) В нем утвердиться.
«Какое впечатление произвел исход всей большой экспедиции 1845 года на наши войска, на преданное нам христианское население Закавказья и на враждебное мусульманское, может себе всякий представить. О торжестве Шамиля и горцев нечего и говорить», ‒ писал участник похода А.Л. Зиссерман. По заключению Б.М. Колюбакина главной причиной неудач русской армии на Кавказе с 1839 по 1845 гг. являлось вмешательство Петербурга, управление оперативной деятельностью войск из Зимнего дворца – по картам, схемам и умозрительным заключениям некомпетентного императора.
Почувствовав свою силу, Шамиль в 1846 году вторгся в Кабарду.
В том же году прапорщик артиллерии Николай Николаевич Толстой прибыл к месту службы в 20-ю артиллерийскую бригаду, батарейную № 4 батарею, дислоцированную в станице Старогладковской. Через пять лет компанию ему составил родной брат вольноопределяющийся граф Лев Николаевич Толстой.
Поступать на военную службу, приехав на Кавказ в июне 1851 года, Толстой не собирался. В противном случае он бы ещё в Туле подал прошение об отставке с гражданской службы и увольнении с канцелярской должности в Тульском дворянском депутатском собрании. В марте Лёвушка ставит тётушку в известность, что он намерен проветриться: «С ним вместе (с Николенькой) съезжу на Кавказ». Быть лихим конником в черкеске с газырями, как джигит, с кинжалами за поясом, ‒ образ местного comme il faut. Закваска вброшена, брожение духа началось… Молодой граф не в восторге от сослуживцев Николая Николаевича, но прощает их великодушно. «Офицеры все, – писал он тётушке, – совершенно необразованные, но славные люди и, главное, любящие Николеньку». «Сознаюсь, что вначале многое меня коробило в этом обществе, потом я свыкся с ним, хотя не сошелся ни с одним из этих господ. Я нашел подходящую середину, в которой нет ни гордости, ни фамильярности; впрочем, в этом мне только приходилось следовать примеру Николеньки». Тяготясь одиночеством, Лёвушка следует за братом в укрепленный лагерь, расположенный в чеченском поселке Старый Юрт и устроенный для прикрытия курорта Горячеводска, куда был послан взвод батареи, которым командовал Н. Н. Толстой. В староюртовском лагере Толстой впервые слышит боевые выстрелы. «Вчера была тревога и маленькая перестрелка, – писал он 22 июня из Старого Юрта А. С. Оголину, – ждут на днях похода. Нашел-таки я ощущения».
24 июня Толстой извещает тётушку: «Я твердо решил остаться служить на Кавказе. Не знаю еще, в военной службе или гражданской при князе Воронцове, это решится в мою поездку в Тифлис». Князь (с 1852 года светлейший князь) Михаил Семёнович Воронцов ‒ всемогущий правитель Кавказа, наместник государя императора, его резиденция в Тифлисе. В наместничестве без его соизволения нельзя определиться ни на какую службу. Ожидаемый поход состоялся: 25 или 26 июня русский военный отряд спозаранку выступил из Старого Юрта, вечером вошёл в крепость Грозную. Здесь Толстой получил от командира Кавказской гренадерской бригады (с правами начальника дивизии) князя Александра Ивановича Барятинского, исправлявшего должность начальника левого фланга Кавказской линии, разрешение следовать с отрядом в качестве добровольца.
Свои первые впечатления от кавказской войны Толстой выразил в рассказе «Набег», написанном в мае–декабре 1852 года. В нём уже возникает тема Шамиля, через полвека во всей полноте зазвучавшая в «Хаджи-Мурате». «Едва мы отступили сажен на триста от аула, как над нами со свистом стали летать неприятельские ядра. Я видел, как ядром убило солдата», ‒ так состоялось боевое крещение Толстого.
В Старом Юрте Толстой пробыл весь июль, работая над первым вариантом «Детства» и не торопясь определяться на службу.
25 октября ‒ выезд из Старогладковской в Тифлис вместе с Николаем Николаевичем. Путь лежал через Крестовый перевал по Военно-Грузинской дороге. 1 ноября братья разместились на съёмной квартире и приводили себя в порядок. 2 ноября «я явился к генералу Бриммеру и представил ему как полученные из Тулы бумаги, так и собственную свою персону. Несмотря на свою немецкую услужливость и добрые намерения, генерал был принужден отказать мне в моем прошении; представленных бумаг недостаточно из-за отсутствия тех документов, которые в Петербурге, и я должен их дождаться».
Генерал-майор Эдуард Владимирович Бриммер (Брюммер), из остзейских немцев, являлся начальником артиллерии Отдельного Кавказского корпуса. Он знал старшего графа Толстого как офицера, который в 1848 году получил орден Анны 4-й степени «в награду отличия мужества и храбрости». Заполучить ещё одного Толстого в ряды своих артиллеристов Бриммер был бы только рад. Но всё упёрлось в порядок делопроизводства: без указа об отставке со службы в Тульском губернском правлении, который неизвестно когда будет получен, представление о поступлении на военную службу не могло состояться.
Наступил декабрь. Почты приходили в Тифлис одна за другой, но всякий раз надежды получить требуемый документ оставались тщетными. Между тем в Старогладковской Николай тревожился о брате, зная переменчивость ветров в его душе, и внушал в письме от 6 декабря: «Ежели тыне переменил намерения, то ты успеешь определиться и приехать прямо к походу».
Русский Бог воистину велик: когда нельзя решить вопрос по букве закона или инструкции, он вдруг удивительным образом решается усмотрением начальства, ранее уверявшим, что ничего поделать нельзя. 30 декабря Толстой снова идёт к Бриммеру, который оказывается болен и графа не принимает.
«От него, не предвидя конца этому делу и злясь на всех, я отправился к князю Багратиону, которому и изложил свое горе. Так как он хороший человек, он захотел мне помочь и предложил ехать с ним к генералу Вольфу, начальнику главного штаба и поэтому начальнику и Бриммера. Последний, когда я передал ему свое дело, тотчас пообещал мне, что все будет улажено через несколько дней».
31 декабря с самого утраТолстой снова в главном штабе. «Никогда не думал, что у меня хватит терпения перенести все эти неприятности. В продолжение 5 месяцев после всех моих хлопот не только я ничего не достиг, но даже положительного ответа не могу добиться». В самый канун Нового года, с ободрения Вольфа, Толстой подаёт «Прошение об определении на военную службу».
В новогоднюю ночь творятся чудеса ‒ Толстой в этом убедился воочию.
Генерал Вольф сдержал слово: приказ о зачислении Толстого в батарейную № 4 батарею 20-й полевой артиллерийской бригады фейерверкером 4-го класса был подписан сразу после Нового года.
«3 января. Наконец сегодня получил приказ отправиться к своей батарее, и я больше не коллежский регистратор, а ферверкер 4-го класса, ‒ рапортовал Лёвушка Татьяне Александровне. ‒ Вы не поверите, какое это доставляет мне удовольствие. Сколько людей в моем положении сочли бы это большим несчастием, а для меня это приятнейшая вещь на свете. Мне весело надеть солдатский мундир вовсе не из ребячества, а потому, что я счастлив, что наконец добился того, о чем старался и чего желал давно, что больше ничто меня не задерживает в Тифлисе, где я смертельно скучаю, что я знаю, что и вы будете этим довольны и еще, что я рад не быть больше свободным. Вам покажется странным мое желание не быть свободным. Дело в том, что слишком давно я всячески свободен, и мне кажется, что излишек свободы – причина большинства моих погрешностей и что она даже зло».
Кто таков князь Багратион, чье вмешательство так вовремя переломило ход событий? О нём Толстой упоминает в своём первом письме из Тифлиса от 12 ноября 1851 года: «Совершенно неожиданно я встретил в Тифлисе петербургского знакомого – князя Багратиона, который для меня находка. Он умный и образованный человек». В письме С. Н. Толстому и М. М. Шишкиной от 23 декабря 1851 года чуть прибавлено: «Здесь в Тифлисе у меня три человека знакомых. Первый знакомый мой Багратион петербургский (товарищ Ферзена). Здесь он очень важный грузинский князь, но хотя и очень добр и часто навещал меня во время моей болезни, я должен отдать ему справедливость, – он, как и все грузины, не отличается дальним умом». В другом письме добавлено «хороший человек», но имени нет, и впоследствии этот князь Багратион по бумагам Толстого никогда не встречается. Известно, что в 1851 году в Тбилиси жили четыре представителя грузинского княжеского рода Багратиони, которые раньше побывали в Петербурге. Однако М.Б. Шкловский уверенно пишет, основываясь на своих разысканиях: «Лев Николаевич подождал две недели. Казалось, что дело не так сложно, тем более что Льву Николаевичу повезло и он встретил своего дальнего петербургского знакомого, князя Георгия Константиновича Багратиона-Мухранского. Это был человек, имеющий тифлисские связи, но чин у него был небольшой – коллежский советник. Чин коллежского советника в Грузии давали людям и без образования. Багратион-Мухранский, вероятно, был образован, но коллежский советник в Тифлисе значил мало. Багратион познакомил Толстого с семьей князя Чавчавадзе, где Лев Николаевич узнал знаменитую грузинскую красавицу, друга семьи Воронцовых, Манану Орбелиани, которую он описал впоследствии в «Хаджи Мурате». Знакомство было аристократическое». Если история действительно свела Толстого с Георгием Константиновичем Багратионом-Мухранским (1822 – 1877), тогда этот факт достаточно интересен.
Слава Багратидов всегда гремела на Кавказе, поэтому симпатия, которая сквозит в «Войне и мире» в обрисовке князя Петра Ивановича Багратиона, соратника Суворова и Кутузова, должна была подпитываться в душе Толстого его личными впечатлениями от знакомства с кем-то из представителей знаменитого рода.
Что за чин ‒ ферверкер 4-го класса? Грамматически правильно ‒ фейерверкер, от немецкой синтагмы Feuer+ Werker – работник огня.
Строевые нижние чины артиллерии разделялись на рядовых и фейерверкеров (унтер-офицеров); последние делились на взводных и младших. Звание фейерверкера приобретали рядовые обязательнаго срока службы, yспешно кончившие курс в бригадных или крепостных артиллерийских учебных школах. Вольноопределяющиеся и рядовые, поступившие на правах первых 3-х разрядов по образованию, могли приобрести звание фейерверкера, если выдерживали испытание в строевом образовании и специальных военных предметах по программам этих команд. Строевые нижние чины артиллерии разделялись на канониров, бомбардиров и бомбардиров-наводчиков. Новобранец зачислялся на службу канониром. В бомбардиры, на которых лежало исполнение ефрейторских обязанностей, производились лучшие из канониров по окончании курса в батарейной, парковой или ротной школе, а также нижние чины, не бывшие в школе, если они отличались хорошим поведением, усердием к службе и имели познания в объеме предметов, преподаваемых в школе. В инструкции по набору подчёркивалось, что артиллеристы должны обладать «особенным присутствием духа и быстрым соображением, a также и большими физическими силами. Поэтому выбор для службы в артиллерию новобранцев производится со строгой разборчивостью, причём предпочтение отдается людям хотя и небольшого роста, но крепкого и здорового телосложения». Острое зрение, смышленость и расторопность дополняли перечень требуемых качеств. В перечне документов Толстого не случайно присутствует медицинское свидетельство «о здоровом телосложении» ‒ в качестве артиллерийского унтер-офицера ему предстояло иметь дело с многопудовыми орудиями, обращение с которыми требовало недюжинной силы. А силы ему хватало – недаром занимался гимнастикой и стремился стать «первым силачом в мире».
Телесной силой он щедро поделился с Пьером Безуховым ‒ тот с лёгкостью выворачивает оконную дубовую раму, которую не могут выдернуть из проёма участники пирушки на квартире Долохова.
«Я так привык к мысли скоро одеть серую шинель… ежели мое желание исполнится, то я в день же своего определения уезжаю в Старогладковскую, а оттуда тотчас же в поход, где буду ходить и ездить в тулупе или черкеске, и тоже по мере сил моих буду способствовать с помощью пушки к истреблению коварных хищников и непокорных азиатов (курсив Толстого воспроизводит клише официальной риторики. – А.Т.)» ‒ письмо С.Л. Толстому и М.М. Шишкиной, 23 декабря 1851 г. из Тифлиса.
Долгая служба в солдатской шинели не входила в планы Толстого. Она мыслилась как этап на пути к офицерскому званию, как своего рода экстернат, как было в Петербургском университете с экзаменом на кандидата. Брат Николай учился пять лет и держал экзамен на юнкера, чтобы еще через год быть произведенным в прапорщики. Михайловское артиллерийское училище, откуда выходили большинство кадровых артиллеристов, предусматривало 5-летний курс обучения. Толстой рассчитывал, что через полгода он сдаст экзамен на офицерский чин, как ему обещали покровители-генералы, тем самым сэкономит четыре с половиной года против обычного юнкера-артиллериста.
Но дьявол, как водится, в деталях, а бесёнок свою службу знал и правил её усердно. Сохранился рапорт генерала Бриммера о том, что граф Толстой согласно его прошению по выдержании экзамена «определен мною на службу впредь до рассмотрения в инспекторском департаменте Военного министерства документов о его происхождении, на правах вольноопределяющегося фейерверкером 4-го класса в батарейную № 4 батарею». Формулировка «впредь до рассмотрения» означала, что Толстой направлен в батарею на птичьих правах, без полного оформления бумаг и статуса, для ожидания окончательного решения вопроса в Петербурге. Вот и разберись тут, кто истинно велик – русский Бог или русский бес. Толстому этот бюрократический кунштюк ещё выйдет боком и очень сильно боком, но пока он ни о чём не подозревает. До отъезда Толстой выдержал экзамен на звание юнкера при штабе Кавказской гренадерской артиллерийской бригады, расположенном в урочище Мухровань близ Тифлиса, и выехал из Тифлиса в Старогладковскую. Николая Николаевича в Старогладковской Лев не застал, он был в походе.
«Я надел мундир и поехал следом за ним», ‒ без подробностей оповещал Татьяну Александровну любимый племянник письмом от 26 июня 1852 года.
Существуют разные версии январских событий. В книге М.А. Янжула «Восемьдесят лет боевой и мирной жизни 20-й артиллерийской бригады» (тт. I и II, Тифлис, 1886, 1887) сказано со ссылкой на «Дела архива ныне батарейной № 2 батареи 20-й артиллерийской бригады»), что «19 числа (1 января) он (Л. Толстой) был командирован с одним единорогом в укрепление Герзель-аул» (т. II, стр. 98). Если так, то принимать участие «21, 22 и 23 – при рубке леса, 24 в движении к Улу-Сант-юрт» Толстой не мог, поскольку Герзель-аул лежал на берегу реки Аксай, на полпути в Хасав-Юрт, за 120 верст от Мичика. Единороги образца 1805 года считались устаревшими. Ствол полупудового единорога весил 650 кг, лафет ‒ 600 кг. Калибр определялся по весу гранаты (полпуда, около 8,4 кг) и равнялся 155 мм. Иногда полупудовый единорог именуется 24-фунтовым, так как его калибру соответствуют ядра от 24-фунтовых осадных пушек. Для транспортировки единорога использовали запряжку из восьми лошадей, меньшим числом обойтись по зимней грязи было бы тяжело. Единороги представлены в батальной прозе Толстого на страницах «Рубки леса» и «Войны и мира».
Солдаты рассуждают в «Рубке леса»: «… коли сорок пять линий из единорога дать, то в самый пункт попасть можно, то есть совершенно». Чтобы отвезти единорог в крепостное укрепление Герзель-аул и вернуться налегке, команде требовалось пять-шесть суток.
«Февраль прошел в походе ‒ собою был доволен», ‒ помечено в дневнике 20 марта 1852 года.
Толстой едва не погиб в деле против неприятеля в Майор-Тупском лесу. «Сегодня 53 года, что неприятельское ядро ударило в колесо той пушки, которую я наводил, ‒ вспоминал Толстой 18 февраля 1906 г. ‒ Если бы дуло пушки, из которой вылетело ядро, на 1/1000 линии было отклонено в ту или другую сторону, я был бы убит и меня бы не было. Какой вздор, я бы был, но в недоступной мне теперь форме» (письмо Г. А. Русанову). Толстой ошибся на год, правильно «54 года». Приурочение спасения к 1852 году явствует из следующих слов Толстого в его черновом письме к кн. А. И. Барятинскому от середины июля 1853 года: «Я два года был в походах, и оба раза весьма счастливо. Первый год неприятель подбил ядром колесо орудия, которым я командовал, на другой год, наоборот, неприятельское орудие подбито тем взводом, которым я командовал». В первом случае имеется в виду сражение 18 февраля 1852 года, во втором – дело 18 февраля 1853 года. Счастие первого случая состояло в избежании смерти или увечья, второго ‒ в меткости выстрела.
С САМИМ ШАМИЛЕМ! Вот с кем сражались братья Толстые 17 и 18 февраля 1852 года. Зарубка осталась в памяти Льва Николаевича на всю жизнь, а в «Хаджи-Мурате» эти дни воскресли свидетельством очевидца.
В изложении Янжула потерян весь драматизм событий, их нерв и главный смысл: не поспей на выручку колонна Я.П. Бакланова, Барятинскому пришлось бы туго до крайности, отряд мог погибнуть целиком. Когда расположились у Маюртупа, стало ясно, что убитых много, не на чем везти. Ночью похоронили 180 человек, ещё 18 умерли от ран уже к утру. 200 раненых лежали на повозках вповалку. Начальник штаба полковник Л. П. Рудановский под покровом ночи направил двух конных к Бакланову, в крепостицу Куринскую, приказав им ехать разными дорогами.
Однако требуемые части, привыкшие к таким срочным сборам, после которых обычно уходили в набег, прибыли к Куринскому ровно в полночь. Минут через 10 после их прибытия явился еще один лазутчик и объявил: Шамиль с 25 тысячами стал за Мичиком у просеки и усилил цепь…
«Я понимал ту страшную ответственность, которую принимал на себя, – вспоминал позже Бакланов, – но рисковал потому, что другого выхода из моего положения не было. Если б я отступал так, как обыкновенно у нас отступали, то чеченцы задавили бы меня. При моем способе я мог не потерять ни одного человека. Рисковать, стало быть, было надо, и тем более что под моим начальством собраны были лучшие батальоны Кавказа, с которыми можно было предпринимать и делать все, что угодно».
К 9 вечера отряд Барятинского вступил в укрепление Куринское. Небольшое укрепление не могло вместить такое количество солдат. Большинство батальонов стали вокруг Куринского на бивуак, расположились в старом Ойсенгуре. Казаки остались на переправе. Последние выстрелы здесь стихли часов в 10 ночи.
За этот подвиг Яков Петрович Бакланов позже, 30 декабря 1852 года, был награжден орденом Святого Георгия 4-й степени. Барятинского за экспедицию представляли к «Георгию» 3-й степени, но государь пожаловал его генерал-лейтенантом.
В полночь в Куринском собрались свободные от дежурств и постов офицеры и казаки Донского № 17 полка. Подсчитали... По данным биографов Бакланова, в бою были убиты майор Банников и 30 казаков, ранено 2 офицера и 50 казаков, лошадей убито 54, ранено 64. Под самим Баклановым убито 3 лошади. Но в отчете сдававшего командование полком № 17 в 1856 году подполковника Полякова, подробнейшем отчете, где выписаны все даже случайно умершие, значится умерший от огнестрельной раны войсковой старшина Иван Банников и... 1 казак – Семен Карев, Слащевской станицы, умерший от огнестрельной раны 20 февраля 1852 года. А где же остальные десятки убитых и раненых? Не может же быть, чтоб в таком бою – штурм завалов и прикрытие переправы – и ни одного убитого. Видимо, они все же были. Помните, вместе с полком № 17 на завалы бросились две сотни линейцев? Есть такая практика: воинский начальник первой в бой, в самое опасное место, бросает подчиненную ему временно чужую воинскую часть. Так донские казаки при штурме Азова первыми в пролом послали запорожцев. Так турки через 4 года при штурме того же Азова первыми послали на стены немцев-наемников... Пехота потеряла убитыми 17 солдат, ранеными 7 офицеров и 147 солдат.
Ценность приведённого текста ‒ в его документальности, воспроизводящей подробнейший отчёт подполковника Полякова. Эти данные биографы ещё не привлекали для освещения событий вокруг отряда Барятинского.
В гуще боевой кутерьмы с непредсказуемым исходом 17-18 февраля вывозили свои орудия и отстреливались от Шамиля братья Толстые. В формулярном списке Льва Николаевича отмечено: «17 [февраля] при атаке неприятельской позиции у аула Гурдалой и совершенном рассеянии скопищ Шамиля при разорении аулов Большой и Малый Гурдалой и Аку-Юрт; 18 [февраля] в движении к аулу Мазлы-гаш, разорении оного и отступлении в лагерь с боем; 25 [февраля] при разорении аулов Деньги-Юрт и Али-Юрт». Дневник за 20 февраля подтверждает: «Было 16 числа артиллерийское дело ночью и 17 днем. Я вел себя хорошо».
События 17-18 февраля не забывались всю жизнь. Брат Николай их тоже выделял, что подтверждается письмом к Толстому от 18 февраля 1855 года, в котором он вспоминал: «Помнишь ли, когда мы были с тобой в день твоих именин, то есть сегодня, три года тому назад? Сегодня утром у тебя подбили орудие, и мы тащились по Чечне «под градом пуль» и пр., как говорится в книжках».
В дневнике 18 февраля 1897 года помечено: «45 лет тому назад был в сражении». В это время Лев Николаевич пишет «Хаджи-Мурата». Песня чеченцев в лесу «Ля-илляха-иль-Алла» воскресает под его пером в полудрёме Хаджи-Мурата: «Он видел во сне, как он с своими молодцами, с песнью и криком «Хаджи-Мурат идет» летит на Шамиля и захватывает его с его женами, и слышит, как плачут и рыдают его жены. Он проснулся. Песня «Ля илляха», и крики: «Хаджи-Мурат идет», и плач жен Шамиля – это были вой, плач и хохот шакалов, который разбудил его».
В поход Толстой выступал вольноопределяющимся ‒ вернулся в статусе действующего унтер-офицера. Формуляр содержит дату перемены: вольноопределяющийся граф Толстой по прошению принят на службу фейерверкером 4-го класса 1852 февраля 13, со старшинством со дня употребления на действительную службу с 1852 января 14, в батарейную № 4 батарею 20-й артиллерийской бригады. Увы, бумаги пришли слишком поздно!
Рубка леса длилась с 1по9 марта. На этой дате формулярный список Толстогоперестаёт быть источником сведений о его кавказской службе. Последующие два года в нём пропущены ‒ вплоть до 3 марта 1854 года.
Еще 20 февраля в лагере на Кочкалыковском хребте Толстой порадовался: «Нынче Огол[ин] сказал мне, что я получу крест. Дай Бог – и только для Тулы». Штабс-капитан батарейной № 4 батареи 20-й артиллерийской бригады поручик Александр Павлович Оголин (двоюродный брат казанского губернского прокурора А. С. Оголина) был сослуживцем Николая Николаевича и состоял в товарищеских отношениях с Толстым-младшим. Николай Николаевич уже был за мужество и храбрость награжден орденом Святой Анны 4-й степени. За участие с 4 января по 5 марта 1852 года в военной экспедиции, к которой присоединился и Л. Н. Толстой, он получил орден Святой Анны 3-й степени с бантом. Доведись фейерверкеру Толстому удостоиться ордена, он бы, что называется, с первого выстрела поразил заветную мишень в яблочко, уравнявшись в табели о храбрости и с братом, и со многими иными. Дело вроде бы шло на лад, но козни беса-попечителя всё испортили, как уже не раз бывало. В дневнике под 10 марта Толстой записал: «Креста не получил, а в пикете сидел по милости Алифера. Следовательно, кавказская служба ничего не принесла мне, кроме трудов, праздности, дурных знакомств. Плохо! То, что я не получил креста, очень огорчило меня. Видно, нет мне счастья. А признаюсь, эта глупость очень утешила бы меня. Я даже жалею, что не отказался от офицерства». Досада была тем сильнее, а обида тем досаднее, когда выяснилось, что причиной выпадения Толстого из наградного списка послужили те самые канцелярские кунштюки, которые замаскировали, но не решили вопрос о статусе вольноопределяющегося. Подоплёка раскрыта самим Толстым в письме Т. А. Ергольской из Пятигорска, 26 июня 1852 года: «Я писал вам из Тифлиса, что отставка моя была еще не получена, но что несмотря на это я надел мундир и отправляюсь в батарею. Вот как это устроил генерал Вольф. Он приказал написать бумагу в батарею, в которой было сказано, что гр. Толстой изъявил желание поступить на службу, но так как отставки еще нет, и он не может быть зачислен юнкером, то предписываю вам употребить его на службу с тем, чтобы по получении отставки зачислить его на действительную службу, со старшинством со дня употребления на службу в батарее. С этой бумагой в кармане я уехал в Старогладковскую, я Николеньку не застал, он был в походе. Я надел мундир и поехал следом за ним, т. е. меня употребили на службу, но я не был еще зачислен. Бумага, которую я ждал, в Тифлис пришла в январе, а в Старогладковской была получена только в марте, т. е. по возвращении нашем из похода. ˂…˃ Я вам не говорил об этом в моем предпоследнем письме, чтобы не повторять вещи, одинаково неприятной для вас и для меня: то, что у меня постоянно является какая-то помеха во всем, что я предпринимаю. Во время той экспедиции у меня был два раза случай быть представленным к георгиевскому кресту, и я не мог его получить по причине опоздания на несколько дней этой проклятой бумаги. Я был представлен за день 18 февраля (мои именины); но должны были отказать за отсутствием этой бумаги. Список представленных был отправлен 19-го, а 20-го пришла бумага. Я вам признаюсь откровенно, что из всех военных наград я имел тщеславие добиваться именно этого маленького крестика, и что это препятствие доставило мне большое горе, тем более, что есть только одна эпоха в году для получения таких наград, и что для меня эта эпоха прошла». Ещё дважды Толстой был почти награждён заветным крестом, но почти не считается. Эти случаи известны благодаря письму Льва Николаевича к П.И. Бирюкову от 24 декабря 1905 года: «Второй случай был, когда после движения 18 февраля в нашу батарею были присланы два креста, и я с удовольствием вспоминаю, что я ‒ не сам, а по намеку милого Алексеева ‒ согласился уступить крест ящичному рядовому Андрееву, старому добродушному солдату. Третий случай был, когда Левин, наш бригадный командир, посадил меня под арест за то, что я не был в карауле, и отказал Алексееву дать мне крест. Я был очень огорчен». Заветный орден, словно заговоренный, ускользал из рук, когда они уже тянулись к металлу… Трижды!
Однако все три случая – разные. В первом случае роковую роль сыграли бюрократические препоны, повлиять на которые никак не мог ни Толстой, ни его командиры. Отнесём это к козням бесенка, «которыйнепрерывно досаждает мне и разрушает все, что я предпринимаю». Во втором случае решение принимал сам Толстой. Выбор в пользу старого солдата Андреева он сделал под некоторым влиянием командира батареи подполковника Н.П. Алексеева, но прежде всего под влиянием чувства справедливости, ибо солдат, прослуживший в армии и на Кавказе много лет, проделавший не один опасный поход со своим зарядным ящиком, набитым ядрами, гранатами, картечными снарядами и пороховыми зарядами, которые всегда могли взорваться от шальной пули, безусловно, имел объективное преимущество перед фейерверкером второго месяца службы, впервые принимавшем участие «в отряде». Подполковник Алексеев находился в щекотливых обстоятельствах. Присланные в батарею два креста относились к разряду так называемых распределённых наград, ибо существовала практика, породившая свою традицию, когда отличившемуся в бою подразделению выделялось некоторое количество крестов. Эти награды распределял командир, в нашем случае командир батареи подполковник Алексеев, но традиция требовала, чтобы командир учитывал мнение самих солдат и согласовывал с ними свой выбор. Полученные по «приговору роты» кресты ценились выше, чем полученные по представлению командира. Алексеев, разумеется, мог своим усмотрением распределить один из двух крестов в пользу графа Толстого-младшего, новичка на батарее, но это было бы большой обидой для солдатского сообщества. Толстой уже понимал солдатскую психологию, наверняка знал и традицию с «приговором роты», поэтому лёгкого намёка со стороны командира батареи ему хватило, чтобы отказаться в пользу старого солдата. Третий случай произошёл через год, когда Толстой был снова представлен, всё тем же Алексеевым, к кресту за участие в боевых действиях 17-18 февраля 1853 года против Шамиля, но за неявку в караул был посажен под арест командиром.
Сохранился приказ об аресте Толстого: «Командующему дивизионом Батарейной № 4 батареи 20-ой Артиллерийской бригады Господину поручику и Кавалеру Агалину. По приказанию Г. Начальника Артиллерии Чеченского отряда арестовывается командующий батарейным взводом Фейерверкер 4-го класса Граф Толстой. Почему покорно прошу Ваше Благородие отправить Фейерверкера Графа Толстого, с дежурным по дивизиону, в 5 батальон князя Чернышева Полка, где по распоряжению начальства он и должен содержаться под арестом впредь до приказания. Командующий 6-ю орудиями Штабс-Капитан Олифер. 7 марта 1853 г.». При смотре бригадным командиром Л.Ф. Левиным Толстой не оказался в карауле, что и послужило причиной ареста. Полковник Левин Лев Федорович, в 1852‒1855 гг. командир 20-й полевой артиллерийской бригады.
Столь строгое взыскание исключало последующее награждение. Кроме того, Толстой был представлен к производству в офицеры и по действующим узаконениям не мог одновременно получить награду. Стало быть, представление было недействительным, но щекотало самолюбие кандидата и подавало ему иллюзорную надежду. Попади Толстой под арест или нет ‒ получить награду ему всё равно бы не удалось. Орден Святой Анны 4-й степени Лев Николаевич получил по прошествии ещё трёх лет, на исходе своей офицерской службы, ‒ «за отличие, оказанное при бомбардировании Севастополя, награжден орденом Св. Анны 4 ст. с надписью «за храбрость», как сказано в формуляре.
Стоит уточнить, о какой награде шла речь во времена унтер-офицерской службы Толстого. Сам он в письме к любимой тётушке употребляет выражение «быть представленным к георгиевскому кресту», отсюда георгиевский крест перекочевал и в труды толстоведов, и в массовую литературу, и даже, что удручает, в академические комментарии, для которых точность, выверенность терминологии обязательна. Правильное название неполученной награды ‒ Знак отличия Военного Ордена Святого великомученика и победоносца Георгия. В речевом обиходе он действительно слыл солдатским Георгием, что и наблюдается в письме Толстого, но полноценным орденом Святого Георгия данный знак отличия не являлся.
Знак отличия Военного ордена был учреждён 13 (25) февраля 1807 года манифестом императора Александра I как награда для нижних воинских чинов за «неустрашимую храбрость». Четвёртая статья манифеста повелевала носить знак отличия Военного ордена на ленте тех же цветов, что и орден Святого Георгия. Статут Военного ордена Св. Георгия 1833 года, утверждённый Николаем Первым, особо подчёркивал: «Сей знак отличия приобретается только на поле сражения, при осаде и обороне крепостей, и на водах в морских битвах. Оный дается единственно тем нижним чинам, кои действительно служа в Сухопутных и Морских войсках, отличат себя особенною храбростию против неприятеля». Так возник условный солдатский «Георгий», которого не суждено было удостоиться фейерверкеру Толстому.
В рассказе «Рубка леса» ротный командир Болхов, тяготящийся службой на Кавказе, рассуждает как бы в продолжение дневниковых записей Толстого:
‒ Отчего же вы не перейдете в Россию? ‒ сказал я.
‒ Отчего? ‒ повторил он (Болхов). ‒ О! я давно уже об этом думал. Я не могу теперь вернуться в Россию до тех пор, пока не получу Анны и Владимира, Анны на шею и майора, как и предполагал, ехавши сюда.
‒ Отчего же, ежели вы чувствуете себя неспособным, как вы говорите, к здешней службе?
‒ Но когда я еще более чувствую себя неспособным к тому, чтобы вернуться в Россию тем, чем я поехал. Это тоже одно из преданий, существующих в России, которое утвердили Пассек, Слепцов и другие, что на Кавказ стоит приехать, чтобы осыпаться наградами. И от нас все ожидают и требуют этого; а я вот два года здесь, в двух экспедициях был и ничего не получил. Но все-таки у меня столько самолюбия, что я не уеду отсюда ни за что до тех пор, пока не буду майором с Владимиром и Анной на шее.
«Рубка леса» писалась и отделывалась с 25 июля 1853 года по 18 июня 1855 года – без малого два года, зародившись на Кавказе и завершившись в Крыму, в Севастополе. Прочувствованная контроверза Болхова является эмоциональным сгустком толстовских переживаний за достаточно долгий период службы. Чем неудачнее складывалась военная карьера Толстого, тем сильнее досадовал он на судьбу-злодейку, тем упорнее стремился взять верх над ней и над кознями неотвязного беса-огорчителя. Это ему почти удалось – уже под конец Крымской войны, но почти, как водится, не в счёт.
Только 23 марта был получен приказ о зачислении Толстого на военную службу, подписанный 13 февраля, со старшинством со времени его фактического поступления на службу ‒ с 14 января 1851 года.
24 марта Толстой заведённым порядком обедает у командира батареи, после чего обучается приёмам тесачного боя. «Мне было очень неприятно, что я был без формы, и я, как дитя, боялся, чтобы не приехал А[лексеев] и не сделал замечания. После обеда учился, и тесачные приемы, как нелепая выдумка, мне ужасно опротивели». 28 марта в письме к брату Сергею Лев Николаевич рассуждает: «Я могу быть представлен ˂к производству в офицерский чин˃ за отличия в делах или просто после 6-ти месяцев ‒ в первом случае ‒ держать экзамена не нужно, во втором я должен буду осенью ехать в Петербург. За отличие ли, или просто я буду представлен? Я не знаю».
Командир батареиподполковникН.П.Алексеев начинает сильно действовать на нервы свежеиспечённому юнкеру, требуя от юнкера службы, как положено по уставам, но Толстому это решительно не нравится. Алексеев был обыкновенный служака и совершенно не злой человек. Толстой ходил к нему обедать, как и многие офицеры батареи, включая Николая Николаевича, и одалживался деньгами после своих многочисленных проигрышей в карты.
При Толстом мушкеты уже заменились на ружья, но суть учения не изменилась: маршировка, выправка и ружейные приемы. Разумеется, довольно комично вообразить себе будущего автора гениальных романов и мудреца уровня Сократа на плацу, исполняющего раз за разом команду «Бери за дуло!», с выпученными от напряжения глазами и вспотевшим лбом, но Толстому было не до смеха. Ему, с его графским самолюбием, это представлялось тупыми придирками и стремлением remettreasaplace. Тянуть лямку на равных с сослуживцами он никак не предполагал. Его привлекала героическая и молодецкая сторона службы, но только не шагистика и фрунт. Страшно подумать, что сталось бы с Толстым, осуществись его намерение поступить в гвардию, которое нашло на него в Петербурге в 1848 году. Фрунт и шагистика составляли всю суть службы в гвардейских полках, поэтому подобных строптивцев там ломали на раз ‒ или же вышвыривали из службы с позором. Но в кавказских войсках системной аракчеевщины не было ‒ Толстому бесконечно повезло. Но пришлось смириться: «Проснулся, пошел на ученье» (дневник, 10 апреля).
…Впрочем, носить мундир и быть свободным от мундира никому не дано. «Старичок оф[ицер] вступил со мной в разговор и спрашивал, не из несчастных ли я? Он дал мне мысль, что надо выписать Арт[иллерийскую] программу и книги» (дневник, 25 июня). Из несчастных, то есть из ссыльных и разжалованных, поскольку Кавказ служил местом военной ссылки, одного из таких несчастных Толстой сам позже изобразил в рассказе «Разжалованный». Точное название первоначальной должности Толстого в батарее было не просто фейерверкер 4-го класса, а «командующий батарейным взводом Фейерверкер 4-го класса Толстой». Батарейный взвод состоял из двух легких орудий (12-фунтовые пушки), на которые по штату приходилось четыре фейерверкера, восемнадцать солдат-«нумеров» (с банником, пальником, трубками дистанционных зарядов и пр.), восемь солдат-ездовых и шестнадцать (с запасными все двадцать) лошадей. Прислуга каждого полевого орудия легкой батареи артиллерийской бригады того времени состояла из двух фейерверкеров – орудийного (старшего) и уносного, девяти нумеров и четырех ездовых. В передней части повозки располагалось дышло, сзади – соединявшийся со шкворневой лапой станин крюк. Помимо своего основного назначения передок обычно использовался также для транспортировки снарядных ящиков, которые крепились к средней части повозки. В «Рубке леса» Толстой со знанием дела описывает: «Только по фырканью и редкому топоту можно было разобрать в этой непроницаемой темноте, где стоят запряженные передки и ящики, и по светящимся точкам пальников – где стоят орудия. Со словами: «С богом», зазвенело первое орудие, за ним зашумел ящик, и взвод тронулся».
Толстому сообщили, что его производство в офицеры, которого он, отслужив полгода, ждал со дня на день, состоится только через полтора года. Это был страшный удар. «Ежели это так, то я выйду в отставку», ‒ решает Толстой (дневник, 9 июля). В батарее непосредственным начальником Толстого был командующий 6-ю орудиями штабс-капитан Алифер, как значится в записке об аресте от 7 марта 1853 года; без учёта мнения штабс-капитана представление юнкера Толстого к офицерскому званию произойти не могло. Олифера, надо полагать, сильно злил тот образ службы, который избрал сиятельный юнкер граф Толстой – блистательно отсутствовать под предлогом болезни в батарее, но при этом претендовать на награды и чины. А кто же должен ходить в караулы, заниматься солдатами, лошадьми и матчастью? Алифер нашёл сильное средство досадить Толстому и выместить своё раздражение: он закрыл ему короткую дорогу к производству в офицеры за отличие, прибавив полтора года службы в юнкерском звании. Бес-разрушитель снова торжествовал. 11 июля ситуация принимает вид чёткой дилеммы: «Я говорил Алиферу и завтра скажу еще. Я твердо решился на одно из двух – или отставка, или экзамен?» Экзамен, надо полагать, означал готовность ехать в Петербург и держать офицерский экзамен перед министерской комиссией. Но такой поездки не случилось – карты легли иначе.
Перед походом батарею инспектировал бригадный командир, Толстому выпало сначала дежурство, затем участие в смотре. Он «многое узнал, хотя ненужное, но новое. Разочарование вкупе с «ненужным» через годы обернётся картиной смотра в «Войне и мире», когда разжалованный в солдаты Долохов подвергается разносу на смотру:
«И полковой командир, оглянувшись на адъютанта, своею вздрагивающею походкой направился к полку. Видно было, что его раздражение ему самому понравилось и что он, пройдясь по полку, хотел найти еще предлог своему гневу. Оборвав одного офицера за невычищенный знак, другого за неправильность ряда, он подошел к 3-й роте.
– Ка-а-ак стоишь? Где нога? Нога где? – закричал полковой командир с выражением страдания в голосе, еще человек за пять не доходя до Долохова, одетого в синеватую шинель…»
Никто не знает, насколько близка романная ситуация к ситуации жизненной, хотя перекличка мотивов ощутима. Вряд ли юнкер Толстой с такой силой и достоинством мог дать отпор бригадному командиру Левину на смотру 17 августа 1852 года – столь красивый диалог-дуэль можно придумать только задним числом. Вероятно, какие-то подобные слова кипели у Толстого в груди, но произнести их было невозможно.
Генерал А.П. Ермолов командовал войсками на Кавказе с 1816 по 1827 год и знал, о чём говорит: «Кто десять лет прослужит на Кавказе, тот либо сопьется с кругу, либо женится на распутной женщине». Толстой прибавляет в дневнике: «Ермолов забыл сказать: или с ума сойдет». Брат Николай Николаевич, при его уме, не мог не сознавать, что превращается в пропащего пьяницу, и нужно предпринять решительный шаг, пока не стало бесповоротно поздно. Отвязаться от собутыльников-сослуживцев, оставаясь на службе, не представлялось возможным, поэтому прошение об отставке выглядело как шаг к спасению за пределами сложившихся обстоятельств. Приказ об отставке был подписан 19 февраля 1853 года, но Николай Николаевич снова вернётся на службу в разгар Крымской войны, и это его возвращение сильно повлияет на образы главных героев «Севастополя в августе 1855 года».
Великая запись на скрижалях мировой культуры: «Только лентяй или ни на что не способный человек может говорить, что не нашел занятия. Составить истинную, правдивую историю Европы нынешнего века. Вот цель на всю жизнь. Есть мало эпох в истории, столь поучительных, как эта, и столь мало обсуженных – обсуженных беспристрастно и верно, так, как мы обсуживаем теперь историю Египта и Рима. Богатство, свежесть источников и беспристрастие историческое, невиданное – совершенство».
Толстоведы видят в этих строках первую зарницу «Войны и мира». Годы всё поправят и расставят по местам. Важно иное: опыт службы и войны, который Толстой получит на Кавказе и в Крыму, отныне становится материалом, из которого он будет черпать вдохновение для огромного пласта военных сцен «Войны и мира», оселком, на котором будут поверяться труды историков и писания мемуаристов.
Наконец-то! Новость из Тифлиса. «28 октября. С нынешнего дня нужно снова считать время своего изгнания. Бумаги мои возвратили: стало быть, раньше половины, то есть июля месяца 1854 года, я не могу надеяться ехать в Россию, а выйти в отставку раньше 1855 года. Мне будет 27 лет. Ох, много! Еще три года службы. Надо употребить их с пользой. Приучить себя к труду. Написать что-нибудь хорошее и приготовиться, то есть составить правила для жизни в деревне. Боже, помоги мне».
Толстой решает служить в унтер-офицерском звании, отложив самолюбие подальше. В сущности, это жест сверхсамолюбия в обличье смирения: «Смирение паче гордыни». Но мировая культура в результате получит гигантский приз в виде «Казаков», «Войны и мира», «Анны Карениной» и «Хаджи-Мурата», не считая жемчуга кавказских и крымских рассказов.
В декабре в канун похода какая-то душевная невзгода терзает Толстого: «Весь вечер мечтал и думал. Мне было грустно, тяжело. Я был несчастлив. Действительно, положение мое тяжело». Вряд ли обошлось без помышлений о смерти, как уже было в канун февральского похода. Но теперь возникает ещё и мотив морального конфликта. Жестокие сцены убийств и насилия, виденные им в предшествующих набегах и походах, начинали претить его нравственному чувству. «Не говоря о небольших отклонениях с пути добра, я делаю дурно, что иду в поход (курсив мой. ‒ А.Т.) ‒ и это более всего может нарушить истинное счастие, которое я должен бы испытывать». «Война? – спрашивал Толстой себя позднее и отвечал: – Какое непонятное явление. Когда рассудок задает себе вопрос, справедливо ли, необходимо ли оно, внутренний голос всегда отвечает: нет». С этого момента военное насилие, кто бы ни производил его, лишено в произведениях Толстого авторского сочувствия, будучи принадлежностью войны по необходимости. Апофеозом этого антивоенного отношения к войне станет «Хаджи-Мурат», но оно уже явственно проступит в «Рубке леса» и в севастопольских рассказах.
«4 января 1853 года. Грозная. Командир отряда генерал Барятинскийустроил войскам смотр-парад, которому в толстовском дневнике дана оценка «дурацкий парад». «Был дурацкий парад. – Все – особенно брат – пьют, и мне это очень неприятно. Война такое несправедливое и дурное дело, что те, к[оторые] воюют, стараются заглушить в себе голос совести. Хорошо ли я делаю? Боже, настави меня и прости, ежели я делаю дурно».
Пьяный угар и кураж чуть не довели Толстого до дуэли по ничтожному поводу. Присутствие где-то на заднем плане офицеров Тенгинского пехотного полка, в котором в 1840‒1841 гг. служил поручик М.Ю. Лермонтов, убитый на дуэли по такому же ничтожному поводу, служит комментарием к возможному исходу поединка.
Впоследствии в «Исповеди» Толстой каялся в том, что «убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтоб убить». Множественное дуэли указывает на то, что кроме знаменитого вызова на дуэль И.С. Тургенева в 1861 году Толстой помнил о вызове прапорщика Яновича – и страдал от своей несдержанности.
Великий психолог Толстой даже не берётся распутывать этот клубок ‒ он помнил пережитое в январе 1853 года собственное страшное и безобразное чувство, побудившее его к дуэли, и остерегался заглядывать в тёмный омут. Толстой предпочитает бинтовать слишком глубокую рану, а не бередить её до мозга костей, как поступает в подобных случаях Достоевский.
После парада в Грозной Толстой ещё три недели дожидался выступления в экспедицию.
О причине столь долгой задержки войск в крепости Грозная читаем у историографа 20-й артиллерийской бригады М.А Янжула: «К 4-му января собрались в гор. Грозный, под начальством г.-л. кн. Барятинского, восемь с четвертью баталионов от полков Тенгинского, Навагинского и князя Воронцова, 70 человек сапер, 6 сотен линейных казаков, 2 легких и 2 батарейных орудия батарейной № 4 батареи, 4 орудия легкой № 5 батареи 20 бригады, 4 орудия батарейной № 3 батареи 19 бригады, четыре батарейной № 5 батареи 21 бригады и 6 орудий конно-казачьей № 15 батареи, с пешею и конною ракетными командами. При дивизионе батарейной № 4 батареи, прибывшем из стан. Старогладковской в Грозную 4-го января, был командир батареи подполковник Алексеев и с ним шт[абс]-к[апитан] Кочкин и поручики Агалин [=Оголин] и Штегельман… Начальником отрядной артиллерии назначен командир 20 бригады полковник Левин.
Шамиль, зная цель нашего предстоящего похода, поспешил явиться в Большую Чечню с многочисленными полками тавлинцев. Но князь Барятинский откладывал со дня на день выступление войск из крепости Грозной, чтобы томить горцев ожиданием, заставить их перенести все невзгоды зимнего бивака и сделать наиболее тягостным для чеченцев пребывание среди них незваных гостей, которых они обязаны были продовольствовать. И действительно, вскоре чеченцы начали роптать и выказывать открытую вражду против тавлинцев».
В Формулярном списке Толстого обо всем этом времени записано: «Февраля: 1-го в движении в Гассовинское ущелье для сделания просеки и при перестрелке с горцами; 6 в движении на Хаби-Шавдонские высоты и расположении на оных лагерем, 11 при рекогносцировке берегов Мичика; 13 в перестрелке во время рубки леса; 17 при атаке неприятельской позиции у аула Гурдалой и совершенном рассеянии скопищ Шамиля при разорении аулов Большой и Малый Гурдалой и Аку-Юрт; 18 в движении к аулу Мазлы-гаш, разорении оного и отступлении в лагерь с боем; 25 при разорении аулов Деньги-Юрт и Али-Юрт; с 28 февраля по 9 марта в рубке леса». За отличие в деле 17 февраля Толстой был представлен к производству в прапорщики (офицерский чин), соответствующий приказ, согласно формулярному списку, последовал 9 января 1854 года. Так завершилась вторая зимняя кампания Толстого, после которой он намеревался уйти со службы, но снова передумал. И тут же, через несколько дней, принялся думать, не передумать ли ему в обратную сторону. Бес-огорчитель настырно допекал его, продолжая жалить его самолюбие. История годичной давности повторяется, как дурной сон. Толстой снова не получает вожделенного солдатского «Георгия» по бюрократической причине: юнкеру нельзя было одновременно получить повышение в звании и Знак отличия Военного Ордена Святого великомученика и победоносца Георгия. Отсюда и сожаление: «Я даже жалею, что не отказался от офицерства». Видно, что орден в тот момент представлялся сиятельному юнкеру более желанной наградой, чем офицерские эполеты. Представление в прапорщики ушло в вышестоящие канцелярии, где блуждало десять месяцев, а отказ в награждении знаком отличия прозвучал через двадцать дней.
В продолжение записи 16 апреля тема ухода со службы увенчана мечтанием и сокрушением: «Хочется взойти в старую колею уединения, порядка, добрых и хороших мыслей и занятий. Помоги мне Боже. Я теперь испытываю в первый раз чувство чрезвычайно грустное и тяжелое – сожаление о пропащей без пользы и наслаждения молодости. А чувствую, что молодость прошла. Пора с нею проститься». Досада и разочарование в службе столь сильны, что Толстой решается обратиться с письмом к начальнику артиллерии Отдельного Кавказского корпуса генерал-майору Э. В. Бриммеру в Тифлис.
«Написал письма: Сереже и Бримм[еру]. Мой дурной почерк – беда. Не мог написать прямо: Его Превосходительству Эдуарду Владимировичу Бриммеру. В г. Тифлис. 17 Апреля» (дневник, 17 апреля). Вероятно, Толстой был вынужден отдать письмо к Бриммеру переписчику с хорошим почерком. Письмо к Бриммеру не сохранилось. 25 апреля ветер поменялся: «Мои теперешние желания: получить солдат[ский] крест, чин на месте и чтобы оба рассказа мои удались». Чин на месте означает производство в офицеры без поездки в Петербург для сдачи экзамена. Оба рассказа относятся к «Святочной ночи» и третьей редакции «Детства». 27 апреля пришел мартовский номер журнала «Современник» с рассказом «Набег», написанным от лица волонтера и основанном на впечатлениях Толстого от летней экспедиции 1851 года отряда Барятинского. Барятинский выведен в рассказе бесфамильно, как некий «генерал», но по контексту узнать его персону легко. «Меня сильно беспокоит то что Б[арятинский] узнает себя в р[ассказе] Набег», ‒ помечено в дневнике. Беспокойство вызвано полной служебной зависимостью юнкера Толстого от генеральской реакции на свой литературный оттиск, в котором нет ничего оскорбительного, однако привкус иронии ощутим.
«Брат нынче уехал» (дневник, 15 мая). Уехал пока недалеко, в Пятигорск, на воды, но Николай Николаевич дожидался приказа об увольнении с военной службы, а Лев Николаевич остался в Старогладковской один. Отъезд старшего брата подтолкнул его к той же двери ‒ к выходу со службы. Сводная запись в дневнике за 8 – 15 мая: «Из-за девок, к[оторых] не имею, и креста, к[оторого] не получу, живу здесь и убиваю лучшие года своей жизни. Глупо!» Сводная запись за 15 – 22 мая: «Долги мои все заплачены. Литературное поприще открыто мне блестящее; чин должен получить. Молод и умен. Чего, кажется, желать. Надо трудиться и воздерживаться, и я могу быть еще очень счастлив». 28 мая: «Нынче прислал мне А[лексеев] бумагу, по к[оторой] Бриммер обещает уволить меня в отставку с штатским чином (курсив мой. ‒ А.Т.). Как вспомню о своей службе, то невольно выхожу из себя. Я еще не решился, хотя по теперешнему моему взгляду на жизнь, удержавшемуся от того, к[оторый] я составил себе в Пятигорске, мне не следует задумываться. Подумаю хорошенько». Бумага Бриммера сохранилась в виде рапорта дежурного штаб-офицера при управлении начальника артиллерии Отдельного Кавказского корпуса капитана Г.А. Мооро от 18 мая 1853 г. на имя командира батареи подполковника Алексеева. В ней от имени Бриммера фейерверкер 4-го класса граф Лев Толстой извещается о его праве на основании 56-й статьи 5-го тома Свода военных постановлений «быть уволенным от службы без именования воинским званием», подполковнику Н.П. Алексееву предложено «войти о том с представлением по команде к Г. начальнику артиллерии установленным порядком, для сделания надлежащего распоряжения». Готовность Бриммера уволить в отставку с штатским чиномпроливает свет на содержаниетолстовского письмаот 17 апреля: Толстой, очевидно, изложил генералу свои служебные обиды и претензии, объявив, что видит себя в необходимости подать в отставку. Теперь надлежало дать делу официальный оборот и подать прошение об отставке установленным порядком. 29 мая: «Решился, просмотрев 56 ст[атью], выходить в отставку и просил об этом Алек[сеева]». Речь о 56-й статье 1-й книги II части Свода военных постановлений 1838 года: «Если кто из желающих поступить в Военную службу не согласится остаться в ней на том сроке, какой Инспекторским Департаментом будет назначен по рассмотрении документов, может получить увольнение от Военной службы с разрешения Начальников дивизий без именования воинским званием». На следующий день Толстой пишет прошение:
Н. П. Алексееву.
1853 г. Мая 30. Станица Старогладковская.
Не имея намерения продолжать службу, имею честь покорнейше просить Ваше Высокоблагородие войти о том с представлением к Г-ну Начальнику Артиллерии, на основании означенной в сем рапорте 56-й ст. 5-го тома Свода Военных Постановлений.
Фейерверкер 4-го класса
Граф Лев Толстой
№ 18 30 мая 1853 года, ст. Старогладковская.
Прошение Толстого написано на рапорте Мооро на нижнем свободном поле в качестве ответа. Реестр майских шатаний Толстого показывает, насколько близок он был к увольнению с военной службы, настолько близок, что конец военного поприща казался неотвратимым и скорым событием. Однако такое прошение – на полях другого документа ‒ не отвечало формам делопроизводства, поэтому Алексеев, скорее всего, не дал ему хода. Вопрос завис, тем часом события развивались своим чередом.
Июнь. В течение трёх недель Толстой ничего не пишет о себе ни в дневнике, ни в письмах. Когда же берется за перо, выясняется, что его… чуть было не взяли в плен чеченцы! Это похоже на гром среди ясного неба, но это, ничего особенного, Кавказ.
23 июня в дневнике беглое упоминание, из которого мало что понятно: «Почти месяц не писал ничего. В это время ездил с кунак[ами] в Воздвиж[енскую]. Играл в карты и проиграл коня Султана. Едва не попался в плен (курсив мой. ‒ А.Т.), но в этом случае вел себя хорошо, хотя и слишком чувствительно. ˂…˃ Вчера Гришка разсказывал, что я б[ыл] бледен, после того как меня ловили Чеч[енцы] (курсив мой. ‒ А.Т.), и что я не смею бить казака, к[оторый] ударил бабу, что он мне сдачи даст. Все это так меня разстроило, что я весьма живо видел очень тяжелой сон…»
Картина событий восстанавливается по другим источникам. Чаще всего цитируют рассказ, изложенный в «Воспоминаниях о графе Л. Н. Толстом» С. А. Берсом (Смоленск, 1893, с. 9-10): «Мирный чеченец, Садò, с которым Лев Николаевич был дружен, купил молодую лошадь и пригласил друга проехаться с ним из крепости, где располагался тогда отряд русского войска. С ними поехали верхом еще два офицера артиллерии. Несмотря на запрещение начальством таких поездок, в виду их опасности, они ничем не вооружились, кроме шашек. Испытав свою лошадь, Садò предоставил это и другу, а сам пересел на его иноходца, который, как известно, не умеет скакать. Они были уже верстах в пяти от крепости. Неожиданно перед ними показалась группа чеченцев человек в двадцать. Чеченцы начали вынимать ружья из чехлов и разделились на две партии. Одна партия преследовала двух офицеров, поскакавших обратно в крепость, и настигла их. Один из них был изрублен, а другой попался в плен. Садó, а за ним и Лев Николаевич, пустились по другому направлению к казачьему пикету, расположенному в одной версте. Гнавшиеся чеченцы уже приближались к ним... Лев Николаевич, имея возможность ускакать на резвой лошади своего друга, не покинул его. Садò, подобно всем горцам, никогда не расставался с ружьем, но как на беду оно не было заряжено. Тем не менее он нацелил им на преследователей и, угрожая, покрикивал на них. Судя по действиям преследовавших, они намеревались взять в плен обоих, особенно Садò для мести, а потому не стреляли. Обстоятельство это спасло их. Они успели приблизиться к пикету, где зоркий часовой издали заметил погоню и сделал тревогу. Выехавшие навстречу казаки принудили чеченцев прекратить преследование». Степан Андреевич Берс – родной младший брат Софьи Андреевны, супруги Льва Николаевича, записал данную историю в 1891 году по мотивам семейного предания, нигде не ссылаясь на собственные слова Льва Николаевича, не приведя ни одного точного его выражения. Это как бы изложение пересказов, запомнившихся Степану Андреевичу. В них что-то есть, но многое утрачено.
По счастью, существует дневниковая запись от 16 июня 1853 года храброго кавказского офицера В. А. Полторацкого, с документальной точностью (и даже точнее) запечатлевшая ход событий и их важнейшие подробности. Это рассказ очевидца и участника событий 13 июня, написанный для себя:
16 июня <1853>. Воздвиженское. Почти три недели я не записывал ни единого слова, как будто предвидя, что придется сразу занести несколько длинных страниц.
Однако, для соблюдения хронологического порядка во всех важных явлениях на левом фланге, не лишним будет упомянуть, что нежданно, негаданно (но, впрочем, для нас в Воздвиженском, а не для высших сфер) произошла перемена в начальстве нашем, а именно: князь Барятинский назначен, вместо генерала Коцебу, начальником штаба, а генерал-лейтенант барон Врангель из Дагестана – к нам начальником левого фланга кавказской линии. Об этих крупных новостях услышал я только 12-го июня утром, а вечером приказом по гарнизону Воздвиженской в одном пункте объявлялось о высочайших назначениях выше упомянутых генералов, а в другом – о наряде на завтрашнее число в сквозную оказию до Грозной и обратно колонны из трех рот, 5-й и 6-й егерских Куринского полка и одной роты линейного батальона при двух орудиях нашей батареи под начальством штабс-капитана Полторацкого.
Вследствие 2-го пункта приказа по гарнизону 13-го числа в 4 часа утра, получив от Ляшенко обычные приказания и заведенным порядком собрав колонну за Атачинскими воротами, я около 8 часов утра тронулся по грозненской дороге. В колонне шло до трехсот повозок, а впереди всех тарантас майора А. И. Карпова, на два дня завернувшего к нам в Воздвиженскую по пути из российского отпуска за оставшимися здесь его вещами и ехавшего в тот день с оказией обратно в Грозную для дальнейшего странствования в г. Кубу. От Большого кургана я держался с Вавилой и двумя казаками правой цепи и до Хан-Калы затравил своими борзыми пять русаков. У Ермоловского кургана по обыкновению был сделан привал, а когда через полчаса я тронул колонну, то сам с Вавилой и двумя казаками опять вернулся к правой цепи. Отошли с версту. Из-под казака вскочил русак и потянул по направлению к Грозной. Вавила с неистовым азартом бросился за ним и, во все горло атукая, старался указать его собакам, которые метались из одной стороны в другую и, высоко подпрыгивая над бурьяном, не могли всмотреться в косого. Не увлекаясь скачкой Вавилы и казаков, я подавался вперед рысью, но, поравнявшись с серединой вытянутой по дороге колонны, я вдруг увидел недалеко от авангарда влево на верхней плоскости между Хан-Кале и Грозненскою башней конную партию в 20-25 человек чеченцев, стремительно несущихся с уступа наперерез пути колонны. Тут ясно представилась уму моему другая травля, в которой, конечно, роль зайца играл кто-нибудь из наших джигитов, уехавших вперед от колонны. Стремглав бросился я к авангарду и на скаку слышал залп ружейных выстрелов, но, еще не достигнув 5-й роты, за сотню шагов, увидел уже снятое с передков орудие и поднятый над ним пальник. «Отставь, отставь, там наши!» – кричал я что есть мочи и, к счастью, успел остановить выстрел, уже направленный на горсть толпившихся всадников, между которыми, очевидно, попались и наши. Не успел 3-й взвод по приказанию моему броситься вперед и пробежать несколько шагов, как чеченцы пошли на уход степью к Аргуну, и тогда по ним вдогонку были пущены две гранаты. В ту же минуту от места схватки прискакал в колонну растерянный, бледный как смерть барон Розен, и почти вслед за ним прибежала без седла гнедая лошадь, по форменному седлу которой артиллеристы признали ее батарейною их взводного офицера. В это время из-за мелких по дороге кустов показался идущий пешком и сам артиллерийский прапорщик, Щербачев. Молодой и краснощекий 19-летний юноша, Щербачев, за несколько перед тем месяцев оставивший скамью артиллерийского училища, удивлявший всех здоровьем и необыкновенным телосложением и силой, и в эту минуту поразил нас. Он шел медленными, но твердыми шагами, не хромая, не охая, не жалуясь, и, только когда спокойно подошел к нам, мы увидели, как он дорого поплатился чеченцам. Кровь буквально ключом била из ран его в грудь и обе ноги пулями, в живот ружейною картечью и по шее шашечным ударом. В колонне не было ни доктора, ни фельдшера, пришлось работать ротным цирюльникам, и Рыбоконь довольно быстро и ловко принялся за перевязку раненого. Между тем Розен, несколько оправившийся от первого испуга, сумел объяснить, что они впятером поехали от оказии вперед и что в минуту нападения горцев граф Лев Толстой, Павел Полторацкий и татарин Садо, вероятно, ускакали в Грозную, тогда как Щербачев и он повернули лошадей навстречу идущей колонне. «Ваше благородие, – прервал артиллерийский солдат, лежавший на высоком возу сена, – там на дороге еще кто-то лежит, и сдается мне, что он шевелится!» Я крикнул 3-му взводу: «Вперед, бегом», и сам бросился по дороге, а за мною поскакал Вавила.
В пятистах шагах от авангардного орудия лежал убитый знакомый нам вороной конь, а из-под него торчало изуродованное тело Павла. Громко стонал он и отчаянным голосом просил освободить его от невыносимой тяжести трупа. Соскочив с лошади и бросив поводья Вавиле, я с необычайною силой, одним удачным взмахом опрокинул труп безжизненной лошади и освободил страдальца, исходящего кровью. Все раны были нанесены ему холодным оружием, тремя ударами по голове и четырьмя по плечу. Последние были так жестоко сильны, что буквально разворотили надвое правое плечо, раскрыв всю внутренность... Я послал Вавилу с приказанием всей колонне подвинуться сюда, и здесь уже начались перевязки и приготовление носилок. Павел был в памяти и хотя с трудом, но мог мне дать последние поручения к брату Борису, сестрам и даже к отцу своему. Увидев Ахманского, он подозвал его и, приказав ему стать возле себя на колени, привлек к себе, поцеловал и попросил его благословения. Эскулапы наши, то есть цирюльники, работали усердно; добыв от кого-то чистое белье, они его рвали на бинты и затягивали раны. С Щербачевым они справились отлично, но кровотечения Павла, при громаднейшем размере его раны, остановить никак не могли и требовали для этой цели спирта. Я вспомнил, что присутствовавший здесь майор Карпов на привале у Ермоловского кургана потчевал меня только что вывезенною им из матушки России березовой настойкой, но она оказалась для питья невозможной, так как березовые почки были настояны российским спиртом в 80°, обжигала рот и губы, как огонь. Изумрудного цвета убийственная влага эта была налита в фунтовую от одеколона склянку, я схватил ее из рук Карпова и, не долго думая, опрокинул ее всю в рану Павла. Он неистово вскрикнул и от нестерпимого ожога лишился чувств! Слишком решительная и не обдуманная мною мера в ту минуту меня испугала, но впоследствии оказалось, что она принесла несомненную пользу, с чем согласились и доктора госпиталя.
Все описанное произошло в течение нескольких минут, давших, однако, возможность нам оказать первую помощь раненым, а грозненской кавалерии выскочить по тревоге из Грозной. Бакланов, рассмотрев с кургана спокойное положение колонны и уже скрывающихся на горизонте чеченцев, счел излишним за ними гнаться и вернул войска в крепость, но от них отделилось несколько всадников, которые понеслись к нам в колонну, стоявшую от Грозной не более четырех верст. Прискакавшие к нам были Пистолькорс и несколько кунаков его, мирных чеченцев грозненских аулов.
Общими силами, соорудив для раненых из солдатских шинелей носилки, мы уложили обоих и тронулись вперед. Пистолькорс гарцевал от одного к другому и, вполне удовлетворив собственное любопытство, в свою очередь, сообщил нам, что гр. Лев Толстой с татарином Садо, хотя и были очень ретиво преследуемы семью чеченцами, но благодаря быстроте коней своих, оставив им в трофей одну лишь седельную подушку, сами целы и невредимы достигли ворот крепости. Теперь только я смог собрать от Розена и обоих раненых подробности о всем случившемся и узнал следующее.
Когда с привала у Ермоловского кургана была двинута колонна, то Лев Толстой, Павел Полторацкий, Щербачев, барон Розен и общий приятель их Садо порешили уехать вперед в Грозную. Маневр этот, увы, слишком известен на Кавказе! Кто из нас, обреченный на лихом коне двигаться шаг за шагом, в оказии с пехотною частью, не уезжал вперед? В течение 8-10 часов сряду жариться под палящими лучами солнца или до костей мокнуть под непрерывным дождем и за несколько верст отчетливо и ясно увидеть наконец цель томительного пути. И не воспользоваться возможностью за несколько минут быстрой езды положить предел испытанию? Это такой соблазн, что молодой и старый, вопреки строгому запрещению и преследованию начальством, частенько ему поддается. И наши пять молодцев поддались этому соблазну. Отъехав от колонны на сотню шагов, они условились между собою, чтобы двое из них для освещения местности ехали бы по верхнему уступу, а остальные – нижнею дорогой. Только что поднялись Толстой и Садо на гребень, как увидали от хан-кальского леса несущуюся прямо на них толпу конных чеченцев. Не успев, по расчету времени, безнаказанно спуститься обратно, гр. Толстой сверху закричал товарищам о появлении неприятеля, а сам с Садо бросился в карьер, по гребню уступа, к крепости Грозной. Остальные внизу, не сразу поверив известию и, конечно, не имея возможности сами увидеть горцев, несколько минут провели в бездействии, а когда уже чеченцы (из которых человек семь отделилось в погоне за Толстым и Садо) показались на уступе и ринулись вниз, то Розен, повернув лошадь, помчался назад к колонне и счастливо достиг ее. За ним бросился и Щербачев, но казенная лошадь его скакала плохо, и чеченцы, нагнав его, ранили и выбили из седла, после чего он пешком добрался до колонны. Хуже же всех оказалось положение Павла [Полторацкого]. Увидев чеченцев, он инстинктивно бросился вперед по направлению к Грозной, но, тотчас же сообразив, что молодая, изнеженная и чересчур раскормленная лошадь не выскачет в жаркий день до пяти верст, отделяющих его от крепости, – он круто повернул ее назад в ту самую минуту, когда толпа неприятеля уже спустилась с уступа на дорогу, и, выхватив шашку наголо, очертя голову (как выразился сам) хотел напролом прорваться в колонну. Но один из горцев верно направил винтовку и, выждав приближение Павла, почти в упор всадил пулю в лоб его вороному; он со всех ног повалился и прикрыл его собой. Чеченец с коня нагнулся к Павлу и, выхватив у него из рук в серебро оправленную шашку, стал тащить с него ножны, но при виде бежавшего на выручку 3-го взвода он полоснул лежащего по голове шашкой и поскакал сам наутек. Его примеру, один за другим, последовали еще шесть горцев, нанесшие на всем скаку жестокие удары шашками по голове и открытому плечу Павла, который в неподвижном положении, под тяжестью трупа убитой лошади, истекал кровью до самой минуты моего появления...
Теперь рождался вопрос, как уехавших вперед от колонны, следовательно виновных, но уже так жестоко пострадавших собственной шкурой, оправдать перед начальством? Еще недавно состоялся строжайший приказ по кавказскому корпусу о «вменении в непременную обязанность колонных начальников открывать огонь по отъезжающим самовольно из оказии вперед и таковых затем предавать военному суду». Поэтому в настоящую минуту необходимо было решить, как и в каких формах донести мне о происшествии начальству, что усложнялось еще и другим обстоятельством: преемником князя Барятинского вновь назначенный начальник дивизии и левого фланга барон Врангель только что вступил в должность, и хотя о нем гремела слава как о рыцаре «без страха и упрека», но он сам еще никого из нас не знал, и мы его не видели. Чистосердечно доложить о проступке пострадавших значило бы наверняка подвергнуть их строгой ответственности по суду, а потому не лучше ли придумать такую обстановку катастрофе, которая бы могла оправдать их в глазах начальства? «Конечно, так!» – решили все присутствовавшие и тут же приступили к реляции о мнимых отличиях, оказанных при схватке с неприятелем Полторацким и Щербачевым. После горячих прений, в которых голос Пистолькорса звучал громче других, военный совет наш постановил, чтобы я, как колонный начальник, явившись к барону Врангелю, доложил бы его превосходительству, что ехавшие при колонне из Воздвиженского в Грозную мирные горцы, человек, положим, 10 или 12, от Ермоловского кургана, уже в виду крепости, отделились вперед и были внезапно атакованы партией горцев в 30 человек. Тогда Полторацкий и Щербачев, находящиеся в ту минуту в голове колонны, захватив взвод стрелков, устремились на выручку мирных чеченцев, но лошади их занесли, и они попали в свалку прежде, чем подоспели егери, и поплатились своею кровью. Не совсем правдоподобную басню эту сформулировали окончательно, тут же передали не только двум виновникам происшествия, которые как будто бы с благодарностью за участие их положению внимательно ее выслушали, но и сообщили к сведению и нижним чинам 5-й егерской роты, в этот день идущей в авангарде.
До Грозной оставалось версты две, но мы из-за раненых подвигались до того медленно, что назначили им в прикрытие одну роту. Я приказал колонне следовать полным шагом, а сам рысью пустился в крепость.
(Полторацкий В. А. Из «Дневника» / Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1978. – Т. 1. С. 53—58).
Крепостица Воздвиженская лежала на выходе из Аргунского ущелья, примерно в 40 верстах от Грозной, нападение чеченцев произошло в четырёх верстах от пункта назначения. Лошади русского отряда были уже уставшими от долгого пути, поэтому свежие лошади горцев давали им большое преимущество при атаке и отходе. Толстой и его спутники проявили беспечность, за которую только чудом не поплатились головами. Из дневника В.А. Полторацкого видно, что им грозил военный суд, но войсковое товарищество спасло их от судебного приговора, который мог быть весьма суровым. Тут же видно и то, с каким подчас лукавством составлялись отчёты, по которым нынешний историк судит о прошедших событиях.
25 июня получено письмо от брата Сергея Николаевича, «в к[отором] он пишет мне, что К[нязь] Г[орчаков] хотел писать обо мне В[оронцову], и бумагу о отставке». Горчаков – князь Андрей Иванович Горчаков (1776‒1855), московский старожил и хлебосол, приходился троюродным братом бабушке Толстого, Пелагее Николаевне, урождённой Горчаковой. Участник суворовских походов в Италию и Швейцарию, войны 1812 года, получивший ранение при Бородино, генерал от инфантерии, был женат на княжне Варваре Аркадьевне Суворовой-Рымникской, внучке генералиссимуса А. В. Суворова, детей не имел. Николай Ильич Толстой, отец Льва Николаевича, был зачислен к нему адъютантом. Дом князя Горчакова находился в Москве на (Большой) Никитской улице, рядом со зданием Московской консерватории, более известен как Синодальное училище певчих, которое разместилось в нём по завещанию князя. Старого князя А. И. Горчакова Толстой отобразил в «Детстве» в лице князя Ивана Ивановича. От этого образа веет величием, выходящим за рамки детского восприятия и понимания. Когда Толстой приступил к «Войне и миру», у него, без сомнения, были десятки и даже сотни поводов досадовать на судьбу: будь старый князь в живых, он бы пролил свет на множество событий и главных лиц эпохи наполеоновских войн, выведенных в романе. Для князя они были не именами в исторических фолиантах, а реальными людьми в его фантастической биографии. Сергей Николаевич сообщал письмом от 18 мая: «Насчет твоего производства мне больше ничего не остается делать, как написать князю Андрею Ивановичу Горчакову, который в бытность мою в Москве сам назывался мне писать к Воронцову, удивляясь тому, что тебя долго не производят, и даже взял у меня выписку о роде твоей службы и сказал, что с первой почтой будет писать. Он говорил мне, что, когда ты еще ехал из Москвы, он хотел писать о тебе Воронцову, но что ты уехал не простясь. У него же наверное есть связи в штабе фельдцейхмейстера. В Инспекторском департаменте, где твои бумаги, и в штабе может справиться Илья Толстой, но я даже не знаю его адреса. Неприятно, что ты не писал мне об этом прежде, покуда я был в Москве, там бы я мог лучше все это сделать. Теперь больше ничего не остается, как писать, или случайно не придется ли увидеть кого на скачках и чрезвычайных выборах, которые будут в Туле в июне, годного для этого». Вот как больно давала сдачу жизнь за безалаберный отъезд из Москвы: привези Толстой на Кавказ с собой хоть несколько рекомендательных строк от старого князя к его давнему товарищу князю Михаилу Семеновичу Воронцову, наместнику Кавказа и главнокомандующему кавказских войск, никаких проблем и затяжек с производством в офицеры не было бы. Вся служба Толстого сложилась бы иначе – гораздо благоприятнее с точки зрения карьеры, наград и проч. Фельдцейхмейстер, упомянутый в письме, это генерал-фельдцейхмейстер – воинское звание, чин и должность главного начальника артиллерии в Российской империи. В 1853 году им являлся великий князь Михаил Николаевич, четвёртый сын императора Николая I. Поскольку Лев Николаевич добивался производства в чин офицера артиллерии, представление на него не могло миновать штаба генерал-фельдцейхмейстера в Петербурге. Там же находился и Инспекторский департамент Военного министерства, отвечавший за укомплектование войск, учет численности, надзор за благоустройством войск в строевом отношении. Упомянутый граф Илья Толстой служил несколько лет в Инспекторском департаменте, вплоть до своего отправления в Оренбург в 1851 году, когда оказия свела его с Толстым на дорогах Чечни, естественно, своими служебными связями он мог бы повлиять на вопрос о производстве юнкера Толстого в прапорщики артиллерии, но время и случай были и тут упущены. «Про молодость свою сам Лев Николаевич отзывался вообще, как об ряде неудач», ‒ свидетельствовал С.А. Берс. И впрямь: куда ни кинь – всюду клин и злобная рожа беса-огорчителя.
Толстой пытается понять свое положение и причины, которые привели его к столь незавидному положению. «Ни в чем у меня нет последовательности и постоянства. От этого-то в это последнее время, что я стал обращать внимание на самого себя, я стал сам себе невыносимо гадок. Будь у меня последовательность в тщеславном направлении, с которым я приехал сюда, я бы успел в службе и имел повод быть довольным собой; будь я последователен в добродетельном направлении, в к[отором] я находился в Тифлисе, я бы мог презирать свои неудачи и опять бы был доволен собою. – С малого и до большого этот недостаток разрушает счастье моей жизни. Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания, будь я послед[ователен] в своем воздержании, я бы б[ыл] гордо-спокоен. – Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в к[оторую] я так хорошо вошел было, и в к[оторую] опять желаю войти, несмотря ни на что; потому что она лучшая. Г[оспо]ди, научи, настави меня. Не могу писать. Я пишу слишком вяло и дурно. А что мне делать кроме писанья? – Сейчас обдумывал свое положение. В голове вертелась такая куча разнородных мыслей, что я долго не мог понять ничего, кроме того, что я дурен и несчастен. После этаго времени тяжелого раздумья в голове моей образовались след[ующие] мысли: цель моей жизни известна – добро, к[отор]ым я обязан своим подданным и своим соотечественникам; первым – я обязан тем, что владею ими, вторым – тем, что владею талантом и умом. Последнюю обязанность я в состоянии исполнять теперь, а чтобы исполнять первую, я должен употребить вcе зависящие от меня средства. Первою мыслью моей было составить для себя правила в жизни, и теперь я невольно возвращаюсь к ней. Но сколько времени я потерял даром! – Может быть, Бог устроил жизнь мою так, с целью дать мне больше опыта (курсив мой. ‒ А.Т.). Едва-ли бы я так хорошо понял свою цель, ежели бы я был счастлив в удовлетворении своих страстей» (дневник, 25 июня). Самоценность (и бесценность) жизненного и военного опыта, полученного на Кавказе, мало-помалу начинает уясняться самим Толстым. Это пока не слишком его утешает, но с годами иерархия ценностей полностью перевернётся, тогда юнкер Толстой станет Львом Толстым, каким его узнает и признает весь мир.
ИЮЛЬ. Снова Пятигорск. Здесь год назад ему мечталось о покорении Кавказа и великой славе подвигов. Нынче иное.
«15 июля. Уехал из Старогладковской без малейшаго сожаления. ˂…˃ Послал письма: Бар[ятинскому] хорошее, Брим[меру] – поряд[очное] и Мооро – скверное». Три письма трем лицам на одну тему – об увольнении со службы, вероятно, с просьбой задержать бумаги. Перед отъездом из станицы к Толстому приходил командир батареи Алексеев, «пришел и заговорил о моей службе; это так взволновало меня, что я целый день писал п[исьмо] к Б[риммеру] и, кажется, написал хорошо» (дневник, 4 июля). В Пятигорске Лёвушка обретает общество Николеньки и любимой сестры Маши, приехавшей на воды с мужем Валерьяном. Дня три-четыре он прожил где-то, где ему не было уютно, поэтому «перешел на старую квартиру (прошлогоднюю. – А.Т.) и решился жить здесь и дожидаться, пока мне или придет отставка, или отпуск, и уехать только в случае, ежели меня прогонят, или уедут родные». 24 июля: «Получил п[исьмо] от Мооро: Бриммер задержал мою отставку». Задержал не означает отказал или отклонил, пока наступила пауза. Весы замерли, чаши могут качнуться куда угодно. Толстого тянет в Железноводск: прошлогодний маршрут повторяется.
АВГУСТ. В Железноводске: «Вечером пришли все дурные воспоминания моей жизни: Гел[ьке], Бар[ятинский], Лев[ин], долги и все гадкое» (дневник, 8 августа). Гельке ‒ становой пристав в Туле или в Тульской губернии, полицейское должностное лицо, возглавлявшее полицейско-административный округ из нескольких волостей ‒ стан. О неприятной истории с Гельке Толстой несколько раз с тяжелым чувством упоминает в дневнике, но в чём она заключалась, так и осталось непроясненным. Фамилия Гельке встречается в написанной в 1851 году «Истории вчерашнего дня»: «Славная была травля, как подле станового Гельке атукнул и Налет ловил изо всех, да еще по кòлоти. Как Сережа злился». Припомнился он и в Тифлисе, когда Толстой иронически изображает свою предстоящую солдатскую службу: «Да, Маша, теперь, ежели ты проедешь мимо меня на извозчике с Вензелем или Гельке, я вытянусь в струнку около тротуарного столба…» (письмо от 23 декабря 1851 года С.Н. Толстому и М.М. Шишкиной). В любом случае присутствие Барятинского и Левина, вышестоящих воинских начальников Толстого, в тесной связке с «гадким» Гельке и «всем гадким» в его жизни говорит о полном нерасположении к этим лицам. Барятинского и Левина он винил в неудаче своих карьерных мечтаний. 30 августа: «Н[иколенька] едет завтра, а я все не знаю своей судьбы». Николай Николаевич подавал прошение об отставке 19 февраля 1853 года, выписка из приказа пришла через полгода. Этот срок даёт представление о скорости прохождения подобных бумаг через штабные канцелярии Тифлиса и Петербурга с пересылками туда и обратно.
СЕНТЯБРЬ. «Проводил Н[иколеньку]…» (дневник, 1 сентября). Сентиментальное путешествие братьев Лёвушки и Николеньки на Кавказ, так весело начинавшееся, теперь завершилось на какой-то дребезжаще расстроенной ноте. «Как не достает у В[алерьяна] и Н[иколеньки] такта, чтобы не смеяться над наружностью и манерами людей, когда сами они так плохи в этих отношениях». Муж сестры Марии Николаевны Валерьян Петрович Толстой, с которым Толстой не сошелся и не подружился, ибо «нет в нем того тонкого чувства благородства, которое для меня необходимо, чтобы сойтись с человеком», неожиданно соседствует с любимым братом (дневник, 15 июля). Тут же обида на всех близких, присутствующих в Пятигорске: «Холодность ко мне моих родных мучает меня» (дневник, 18 июля). Чувствительная натура Толстого требует сопереживания его трудностям, поддержки и утешения, но чаемого не получает. Это вгоняет его в меланхолию и мечтания о встрече с любимой тётушкой Татьяной Александровной. «Вообще мне было тяжело и грустно. Этого чувства я не испытаю, я уверен, свидевшись с С[ережей], а еще более с Т[атьяной] А[лександровной]».
Проведя на военной службе девять лет, из них семь на Кавказе, Николай Николаевич уволился с производством в штабс-капитаны, чин 10-го класса Табели о рангах, по должности штабс-капитан обычно состоял командиром роты. Будучи во множестве дел против горцев, он получил ордена Св. Анны 4-й и 3-й степени и два «Высочайшие благоволения» за проявленную храбрость. Не бог весть какая карьера и не столь уж весомые награды, но в целом и пристойно, и достойно: можно возвращаться в Тулу, не стыдясь пресловутого «купца Котельникова».
«Решил дожидаться здесь (в Пятигорске) денег и ехать пустынником жить в Старогладковскую до тех пор, пока все это разрешится чем-нибудь», пишет Толстой в своём дневнике. Днём ранее «получил известие о том, что… ни отставки, ни отпуска мне нельзя дать (курсив мой. ‒ А.Т.)». Столь необычная диспозиция – ни отставки, ни отпуска – наводит на мысль о приближении большой войны. Значит, всё возвращалось на круги своя, и постылая юнкерская шинель продолжала висеть на плечах. Вдруг тёплым ветром обдаёт душу мечта о Москве: «Ничего не делал, болтал с М[ашей], делал планы о жизни всем вместе в Москве» (дневник, 10 сентября). И снова смена ветра, неожиданная: «Начинаю подумывать о Турец[ком] походе (курсив мой. ‒ А.Т.). Напрасно. Надо быть последоват[ельным], в особенности в том благородном прекрасном намерении, к[оторое] я принял – т. е. б[ыть] д[овольным] н[астоящим]» (дневник, 28 сентября). Обозначившийся Турецкий поход ‒ первая зарница Восточной войны 1853 – 1856 гг., ставшей Крымской войной. Пока что события разворачивались в северных землях Османской империи. В июне 1853 года русская армия форсировала реку Прут и вошла в Молдавию и Валахию. Стамбул заявил резкий протест, а объединенная англо-французская эскадра поспешила на помощь султану. Запахло войной, но никто не мог вообразить себе её будущего огромного масштаба и ужасающего числа жертв.
11 октября он возвратился из Пятигорска в Старогладковскую. По данным, приводимым М.А. Янжулом, ещё «в начале августа пронесся слух о каких-то обширных приготовлениях Шамиля, а в последних числах этого месяца кн. Аргутинский получил известие, что огромная партия, в числе до 10 т. человек, двинулась на лезгинскую кордонную линию, чтобы возмутить местное население и затем проникнуть в Грузию» (Янжул, т. II, с. 132). Война явственно стучится в двери.
22 октября «приехал офицер Самурского полка и рассказывал много занимательного о деле в Закаталах». Старые Закаталы – крепость и город Джаро-Белоканского округа в Прикаспийской области, центр Лезгинской кордонной линии. А.М. Зайончковский во втором томе «Восточной войны 1853 – 1856 гг.» пишет: «Шамиль вышел с 10 000 дагестанских горцев 25 августа с гор против нашего укрепления Н. Закаталы. У начальника Лезгинской линии князя Орбелиани было собрано всего 3½ бат., 6 op. и 500 казаков, но и с этим слабым отрядом он смело двинулся навстречу Шамилю, и после горячего боя до самого вечера (у нас потери убитыми и ранеными были до 139 человек) Шамиль был вынужден отказаться от прямого направления и отойти в горы.
Оттуда он выслал три отряда: первый – наиба Бакран-Алия для обложения укрепления Месельдегер, другой – под начальством Даниель-Бека – в Белоканскую область и третий – ирибского наиба Кази-Магомеда – в долину Мукач. Князь Орбелиани, успевший уже 28 августа притянуть к себе 1 бат. и 2 горн. op. из Елисуйского ущелья и Шинский отряд из 3 рот и ½ сотни, направил свои действия против отряженных Шамилем отрядов, ограничиваясь наблюдением за ним самим небольшими силами. Между тем горцы 29 августа взяли Катех и Мацех, а 30 августа Даниель-Бек дошел до Белокан. Князь Орбелиани выступил против него из Закатал с 4 бат., 6 op. и всей кавалерией, очистил Белоканский округ и в тот же день вернулся в Закаталы, сделав 70 верст в 18 часов». Если Шамиль поставил под ружье Дагестан, не приходилось сомневаться, что Чечня не останется в покое. Вопрос заключался в одном – когда?
Тем часом Толстой как бы итожит свою кавказскую службу и приходит к поражающему его открытию: «Довольствоваться настоящим! Это правило, прочитанное мною нынче, чрезвычайно поразило меня…»
Деятели Кавказской войны, корни которой терялись в глубинах истории, интересуют его всё больше: «Казимулла появился в 1832 во время Польской кампании; ему наследовал Гамзат-бек» (дневник, 24 октября). Эта беглая помета через полвека обернётся репликой Хаджи-Мурата в одноимённой повести: «Были у меня и лошади, и оружие, и деньги были. Жил в свое удовольствие и ни о чем не думал. И жил так до того времени, когда Кази-Муллу убили и Гамзат стал на его место (курсив мой. ‒ А.Т.). Гамзат прислал ханам послов сказать, что, если они не примут хазават, он разорит Хунзах» и т. д. Тут же сеются зародышевые зёрна первой книги «Войны и мира»: «В кампании 1805 года, окончившейся Венским договором, главными сражениями были Ульм, Ваграм и Аустерлиц» (дневник, 26 октября).
Новый эпизод напомнил о едва не случившемся попадании в плен к чеченцам 13 июня. «Подъезжая к Хасав-Юрту, показалось на два ружейных выстрела человек 10 Татар, и храбрецы Кабардинцы, как и всегда водится, закопошились и перетрусились. Один солдат в авангарде сказал: Как бы откуда с другой стороны не гикнули! Вот истинный трус! Он выразил свою боязнь так, что она могла сообщиться другим. – Вечером в Хасав-Юрте, как и всегда, уж говорили при мне офицеры, не зная того, что я был в оказии, что нынче было нападение на оказию» (дневник, 31 октября). Нападения не случилось, а Толстой заметно прибавил в хладнокровии: реплика про труса-солдата показывает, что он воспринимал и оценивал ситуацию как настоящий кавказец.
1854 год, январь.Газеты рассуждают об угрозе Петербургу от флотов союзников. Толстой выписывает для себя: «Кронштадт лежит на острове в середине Финского залива. Корабли проходят к Петербургу только через пролив между им и Ораньенбаумом. Единственный этот проход укреплен батареями, на которых находятся 36 3-пудовых бомбовых пушек» (дневник, 4 января). Запись выглядит бесстрастной, но за ней чувство неотвратимо наползающей войны и вихрь тревожных мыслей. «Я встретил безногого угрюмого солдата и спросил, отчего у него нет Креста. Кресты дают тому, кто лошадей хорошо чистит, сказал он, отворачиваясь. И кто кашу сладко варит, подхватили, смеясь, мальчишки, шедшие за ним» (дневник, 6 января). Толстой, переживший неудачи в получении солдатского «Георгия», занёс эти реплики в свой дневник с полнейшим сочувствием.
Могущественная протекция князя М.Д. Горчакова разрубила гордиев узел служебных проблем Толстого, для которого наступала новая эра. Теперь ни командир бригады Левин, ни генерал Бриммер, которых сиятельный юнкер подозревал в недоброжелательстве, не могли больше интриговать против него (если только они интриговали), и превращались из могущественных и неприятных лиц в выцветающие персонажи из воспоминаний о Кавказе. Начинались сборы в дорогу и прощание со всеми. 17 января «ходил в батарею прощаться», где «нерешительно подошел к солдатам». 19 января уехал. «Отслужил молебен – из тщеславия. – Алексеев очень мило простился со мной. Он и Жукевич прослезились». Строки «Войны и мира» словно продолжают дневник: «В минуты отъезда и перемены жизни на людей, способных обдумывать свои поступки, обыкновенно находит серьезное настроение мыслей. В эти минуты обыкновенно поверяется прошедшее и делаются планы будущего». Так собирается в действующую армию на Дунай князь Андрей Болконский.
Толстой отправился не сразу на Дунай, а выправил подорожную в Тулу и Ясную Поляну, где не был без малого три года. В напутствие ‒ «Казачка сказала мне, что, говорят, Турцию распустили». Это напутствие казачки воину…
Чисто служебные итоги пребывания Толстого на Кавказе выглядят мизерными. Карьера не заладилась, производства в офицеры он не дождался, хотя в формуляре записано, что «за отличие в делах против горцев произведен в прапорщики тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года, января девятого дня со старшинством тысяча восемьсот пятьдесят третьего года февраля с семнадцатого дня», но узнать об этом Толстому доведётся только в феврале 1854 году уже в Ясной Поляне; трижды честно заслуженный солдатский «Георгий» ни разу не был получен, отношения с начальством оставались, по большей части, натянутыми, с сослуживцами – неровными и без особой близости, служба как таковая ему претила, множество раз он намеревался уволиться, и Толстому бесконечно повезло, что командир батареи Алексеев оказался несусветным добряком, в противном случае сиятельный юнкер не вылезал бы из-под ареста.
В 1930 году психиатр Г.В. Сегалин указал на несовместимость психотипа Толстого с военной службой вообще: «Психическая неустойчивость, лабильность, вспыльчивость, изменчивость настроения, аффективность, оппозиционное настроение, задумчивость, говорливость, тщеславие и заносчивость ‒ качества, которые проявлял молодой Толстой вообще, здесь на военной службе эти свойства не делали его годным к службе на фронте». Но важнейшая суть периода с мая 1851 года по январь 1854 года – внутренняя диалектика личности Толстого, избавление от шор комильфотности и собирание им в запасниках ума и души огромной художественной палитры, уникальная ценность которой будет раскрываться в творчестве до конца его жизни.
Охота и собаки не только скрашивали досуг и доставляли трофеи, но и пополняли окружение Толстого небезразличными ему людьми начиная буквально с детских лет.
На Кавказе охота свела Толстого со множеством людей, включая таких, отношения с которыми поначалу не заладились, но совместная охотничья страсть многое исправила и смягчила. В первую очередь это относится к сослуживцам из станицы Старогладковской, неблагоприятное впечатление от которых заменилось более благоприятным. По дневнику видны напарники по охоте ‒ офицеры Султанов, Хилковский, Буемский, Громан, Перепелицын, Сулимовский, Макалинский, Оголин, разумеется, брат Николенька, а также казак дед Епишка (Япишка) Сехин, великий человек «старинного характера», как сказал о нём Толстой, и великий охотник. Вряд ли кавказский список «рыцарей круглого ствола ‒ членов палаты пыжа и прави΄ла» исчерпывающе полон, поскольку Толстой не стремился внести в него всех и вся. Пропуски в его дневнике длятся месяцами, много охот прокатило бесследно.
Пётр Аркадьевич Султанов поначалу сильно фраппировал, как тогда выражались, сиятельного юнкера. В записках Н.Н. Толстого Султанов выведен под фамилией Мамонов.
«Странный человек был этот Мамонов! Он, кажется, родился охотником. По крайней мере, я не могу представить его себе иначе, как окруженного собаками, с ружьем и рогом, в каком-нибудь диковинном охотничьем костюме – ергаке или изодранной черкеске, которая не надета на нем, а словно распялена, как на вешалке, на его широких и угловатых плечах.
В молодости Мамонов служил в России юнкером, – потом, за какую-то шалость, был разжалован в унтер-офицеры и перешел на Кавказ, где лет одиннадцать прослужил в нижнем чине. Несмотря на то, что Мамонов был действительно очень храбр и, к тому ж, очень добрый человек, несмотря на несколько ран, полученных им, – он ничего не выслужил и вышел в отставку тем же, чем был; т. е. «из дворян». Зато он приобрел репутацию отчаянного храбреца, что на Кавказе не весьма легко, и превосходного охотника. «Сам Мамон сказал это», – говорили охотники между собой, – и это часто решало споры. Страсть Мамонова к охоте, с летами, приняла неимоверные размеры: он решительно жил для одной охоты, для нее рисковал жизнью, портил свою службу, ссорился с начальниками. В полку его любили и солдаты и начальники; но и те и другие смотрели на него, правда, как на человека действительно храброго, зато самого безалаберного и бесполезного для службы. Одним словом, он от всех рук отбился, даже у татар, которые боялись его и звали Шейтан-агач (лесной черт). Мамонов ходил, со своими собаками, по самым опасным местам один, несколько раз встречался с горцами и постоянно счастливо отделывался от них. Однажды только ему, на охоте, отстрелили ухо; зато он в этот раз убил двух или трех человек.
Никто, даже, кажется, и сам Мамонов, не знал, в какой роте числится он. Родные тоже отказались от него. Но во всем этом он утешал себя охотой…»
Нельзя не видеть, что Султанов-Мамонов был истинный собачей и, по повадкам, отчасти Ноздрев, для которого, по слову Гоголя, «ружье, собака, лошадь ‒ все было предметом мены, но вовсе не с тем, чтобы выиграть: это происходило просто от какой-то неугомонной юркости и бойкости характера». Николай Николаевич рисует личность колоритную, эффектную, но не стремится к биографической полноте. Непрояснёнными остаются причины троекратного разжалования Султанова в рядовые и подвиги храбрости, совершённые им на войне, благодаря которым его трижды восстанавливали в офицерском достоинстве. Пётр Аркадьевич был истинным воином – как разведчик ходил к чеченцам один, горцы звали его шайтаном, в качестве рядового в 1840 году попал в конный отряд знаменитого кавказского храбреца юнкера Руфина Дорохова, который во время походов в Малую и Большую Чечню партизанил в отрыве от главных сил. Поступить в отряд могли люди всех племен, наций и состояний без исключения. Желавшему поступить назначался экзамен, состоявший в исполнении какого-нибудь трудного поручения. Если экзаменующийся не проваливался, ему брили голову, приказывали отпустить бороду, одевали по-черкесски и вооружали двустволкой со штыком. После ранения Дорохова отряд возглавил поручик Михаил Юрьевич Лермонтов – великий поэт, что общеизвестно, и большой храбрец. Лермонтов был назначен командиром партизанского отряда генералом A.B. Галафеевым после жесточайшего сражения на реке Валерик, память о котором сохранена в одноимённом стихотворении. Историк Тенгинского пехотного полка Д. Ракович пишет: «Лермонтов принял от него (Дорохова. ‒ А. Т.) начальство над охотниками, выбранными в числе сорока человек из всей кавалерии. Эта команда головорезов, именовавшаяся «лермонтовским отрядом», рыская впереди главной колонны войск, открывала присутствие неприятеля, как снег на головы сваливаясь на аулы чеченцев и, действуя исключительно холодным оружием, не давала никому пощады. Лихо заломив белую холщовую шапку, в вечно расстегнутом и без погон сюртуке, из-под которого выглядывала красная канаусовая рубаха, Лермонтов на белом коне не раз бросался в атаку на завалы. Минуты отдыха он проводил среди своих головорезов и ел с ними из одного котла, отвергал излишнюю роскошь, служа этим для своих подчиненных лучшим примером воздержания. Современник говорит, что Лермонтов в походе не обращал внимания на существовавшую тогда форму ‒ отпустил баки и бороду и носил длинные волосы, не зачесывая их на висках». Генерал Галафеев в наградном списке писал о Лермонтове: «В делах 29-го сентября и 3-го октября (1840 г.) обратил на себя особенное внимание отрядного начальника расторопностью, верностью взгляда и пылким мужеством, почему и поручена ему была команда охотников. 10 октября, когда раненый юнкер Дорохов был вынесен из фронта, я поручил его начальству команду, из охотников состоящую. Нельзя было сделать выбора удачнее: всюду поручик Лермонтов везде первый подвергался выстрелам хищников и во всех делах оказывал самоотвержение и распорядительность выше всякой похвалы, 12-го октября на фуражировке за Шали, пользуясь плоскостью местоположения, бросился с горстью людей на превосходящего числом неприятеля и неоднократно отбивал его нападение на цепь наших стрелков и поражал неоднократно собственною рукою хищников, 15-го октября с командою первым прошел шалинский лес, обращая на себя все усилия хищников, покушавшихся препятствовать нашему движению, и занял позицию в расстоянии ружейного выстрела от опушки. При переправе через Аргун он действовал отлично против хищников и, пользуясь выстрелами наших орудий, внезапно кинулся на партию неприятеля, которая тотчас же ускакала в ближайший лес, оставив в руках наших два тела».
Султанов участвовал во всех этих сражениях совместно с Лермонтовым. Мог ли юнкер Толстой остаться равнодушным и безучастным к рассказам Петра Аркадьевича о делах лермонтовского отряда и его командира? Ведь ели кашу из одного котла, спали под одним деревом и пили из одной фляжки. Султанов был участником приснопамятной резни с чеченцами на речке Валерик в июле 1840 года, а лермонтовский «Валерик» произвёл на Толстого неизгладимое впечатление. Как же они могли не затронуть такой темы?
В этой связи возникают некоторые проекции на образ Фёдора Долохова в «Войне и мире».
Р. И. Дорохов ‒ это Руфин Иванович Дорохов, под чьим командованием служил всё тот же Султанов. Интересно, что в рукописном наследии Толстого Руфин Дорохов ни разу не упомянут в отличие от его отца генерал-лейтената Ивана Семёновича Дорохова, героя войны 1812 года, который представлен в «Войне и мире» под своим собственным именем. Логично было бы допустить, что именно у него Толстой мог бы заимствовать фамилию для переделки в Долохова, однако Гусев уверенно указывает на его сына Руфина. И это не случайно, ведь самая резкая черта военной биографии Фёдора Долохова ‒ его разжалование из офицеров в рядовые и последующее восстановление в офицерском чине. С Дороховым-старшим такого не бывало, а с его сыном Руфином случалось неоднократно. Его несколько раз разжаловали в солдаты за участие в дуэлях и буйное поведение, однако за подвиги храбрости возвращали офицерские эполеты. Руфин скончался на Кавказе 18 января 1852 года, на пятидесятом году жизни, Толстой с ним не встречался. Наиболее вероятный источник рассказов о Дорохове-младшем, впечатливших будущего автора «Войны и мира», это как раз Султанов ‒ Руфина Дорохова сослуживец и боевой товарищ.
Михаил Иванович Сулимовский, подпоручик и поручик в бытность Толстого на Кавказе, дослужившийся впоследствии до чина генерал-майора и поста градоначальника Владикавказа, сослуживец и боевой товарищ Николая Толстого, офицер 4-й батарейной батареи 20-й артиллерийской бригады, командир артиллерийского дивизиона, непосредственный начальник юнкера Толстого.
В своей первой вылазке против чеченцев в качестве волонтера Лев Николаевич участвовал совместно с Сулимовским. М. А. Янжул в своем труде «Восемьдесят лет боевой и мирной жизни 20-й артиллерийской бригады» пишет: «Летом 1851 года войска левого фланга были собраны снова под начальством ген. м. князя Барятинского. В составе артиллерии отряда находились, между прочим, 4 орудия батарейной № 4 батареи, которыми командовали капитан Хилковский, поручик гр. (Н. Н.) Толстой и подпоручик Сулимовский... Существенные по своим результатам движения произведены 27-го и 28-го июня особою колонною... за Джалку, к с. с. Автуры и Герменчуку, и было истреблено большое количество хлебных посевов. Все это стоило нам 3-х убитых и 36-ти раненых». В рассказе «Рубка леса», который был создан Толстым под впечатлением зимнего «движения» в январе – феврале 1852 года, Сулимовский мельком упомянут под своей собственной фамилией в эпизоде с тяжело раненным солдатом Веленчуком, которого увозят на артиллерийской повозке. Веленчук чувствует скорую смерть и делает последние распоряжения:
– Тут три монеты и полтинник, – сказал он мне в то время, как я брал в руки черес, – уж вы их сберегите.
Повозка было тронулась, но он остановил ее.
– Я поручику Сулимовскому шинель работал. Они мне две монеты дали. На полторы я пуговиц купил, а полтина у меня в мешке с пуговицами лежит. Отдайте.
– Хорошо, хорошо, – сказал я, – выздоравливай, братец!
Он не отвечал мне, повозка тронулась, и он снова начал стонать и охать самым ужасным, раздирающим душу голосом. Как будто, окончив мирские дела, он не находил больше причин удерживаться и считал теперь позволительным себе это облегчение».
Сулимовский парадоксальным образом оказался причастен именно к последующим начальственным решениям о сложении с юнкера Толстого формальных обязанностей службы, которые последовали за публикацией в журнале «Современник» повести «Детство» (сентябрь 1852 г.) и рассказа «Набег» (март 1853 г.). Именно Сулимовский, отправившись в Петербург в декабре 1852 года, по просьбе автора доставил в редакцию некрасовского «Современника» рукопись «Набега».
Расставшись со Старогладковской и держа путь в Ясную Поляну, Толстой заночевал в Старом Юрте, где Сулимовский стоял со своим взводом. 20 января 1854 года они свиделись в последний раз. «Сулимовский достал мне оказию, и еду завтра, не останавливаясь». Оказия, в кавказском смысле, означала попутный конвой, воинское сопровождение путников. Зимняя оказия плелась очень медленно. Будучи небольшим, но всё же воинским начальником в Старом Юрте, Михаил Иванович порадел сослуживцу и с кем-то договорился о включении повозки Толстого в охраняемый обоз.
Сулимовский не был яркой личностью и не оставил глубокого следа в памяти своего подчинённого, но как дюжинный армейский офицер, со своими плюсами и минусами, он поучаствовал в формировании взглядов Толстого на армейские типы, возможно, где-то даже какая-то черта его характера ‒ помимо шинели, заказанной у солдата ‒ и попала в толстовские произведения, но это случилось анонимно и неакцентированно. А что касается воинской оказии от Старого Юрта до, вероятно, Моздока для отъезжающего в Россию юнкера, то за неё Михаилу Ивановичу отдельное спасибо. Береженого бог бережет, особенно в диком поле, где рыщут волки-абреки и хищные ватаги джигитов.
Александр Павлович Оголин ‒ поручик и штабс-капитан батарейной № 4 батареи 20-й артиллерийской бригады. Вместе с артиллерийским дивизионом Оголин участвует в январско-февральском 1853 г. походе для вырубки лесов в чеченских горах и сражениях с Шамилем, о чём упоминает Янжул. За службу на Кавказе Оголин был награждён каким-то орденом или орденами, ибо в официальных бумагах его титулуют «кавалером». Оголин первым спешит порадовать Толстого известием о его включении в наградной список: «Нынче Оголин сказал мне, что я получу крест. Дай бог – и только для Тулы», ‒ однако в дальнейшем не сбылось. Оголин по долгу службы препровождал фейерверкера Толстого под арест на гауптвахту 7 марта 1853 года, что никак не повлияло на их отношения.
Цезарь (Цезархан) Громан, прапорщик батарейной № 4 батареи 20-й артиллерийской бригады. Толстой именует его Цезарханом, что указывает на тюркские корни его товарища. В таком случае Громан мог быть полезен графу по части уроков татарского и при контактах с представителями тюркских народов Кавказа – кумыками, которые во множестве проживали в Терской области и Кизляре, на плоскости Северного Дагестана, карачаевцами, балкарцами. В кавказской прозе Толстого немало слов и выражений именно кумыкских. Кумыкский словарик в кавказских материалах Толстого второй по ёмкости после чеченского. Что откуда прилетело неизвестно, но было бы странно, если бы хотя бы пара-тройка кумыкских лексем (если не больше) не застряла в памяти Толстого на кизлярских охотах при вероятном посредстве Цезархана. Это товарищеские отношения, почти бесконфликтные, с переходом в категорию «талант и его поклонник», благодаря которым Толстой укреплялся в осознании себя литератором и даже некоторой величиной в литературе.
Константин Петрович Макалинский, поручик батарейной № 4 батареи 20-й артиллерийской бригады. Прямой начальник юнкера Толстого и редкий гость в его дневнике.
В первом чеченском походе в 1852 году Толстой состоял в подчинении у Макалинского. В бригадной летописи сказано, что в колонне полковника Бакланова находились 5 орудий под командой поручика Макалинского и подпоручиков Ладыженского и Сулимовского. За 15-18 января «из пяти орудий батарейной № 4 батареи, бывших в команде поручика Макалинского и подпоручиков Сулимовского и Ладыженского, под начальством которых состоял, между прочим, фейерверкером 4-го класса гр. Лев Толстой, было выпущено около 600 зарядов». Это жаркий, почти батальный орудийный огонь – 600 зарядов за три дня. С Шамилём шутить не приходилось. Поручик Макалинский должен был находиться неподалёку, когда Толстой оказался на волосок от смерти. Об этом эпизоде он писал Г. А. Русанову 18 февраля 1906: «Сегодня 53 года, как неприятельское ядро ударило в колесо той пушки, которую я наводил. Если бы дуло пушки, из которой вылетело ядро, на 1/1000 линии было отклонено в ту или другую сторону, я был бы убит и меня бы не было».
Николай Иванович Буемский, прапорщик лёгкой № 6 батареи 20-й артиллерийской бригады, бригадный адъютант и самый близкий в кавказские годы Толстому человек, не считая брата Николеньки.
Буемский входит в круг дружеского общения Толстого с первых дней. По прошествии трёх недель после приезда на Кавказ в письме к Т. А. Ергольской от 22 июня 1851 г. Лёвушка, рисуя новую для себя офицерскую среду, пишет: «Затем Буемский молодой офицер-ребенок и добрый малый…». Он напоминает Толстому самого себя в пору нежной юности: «Не могу не сердиться на Б[уемского], он слишком глуп, самоуверен и молод; и притом слишком живо напоминает мне меня в былые времена».
Буемский даже помогает перебелять рукопись третьей редакции «Детства». Но где-то стирается грань между тесной дружбой и назойливостью: «Б[уемский] мешает, а много было хороших мыслей». Толстой даёт выход раздражению: «Прочел Б[уемскому] то, что писал о нем, и он, взбешенный, убежал от меня».
Толстой, которому 24 года, трактует Буемского как «мальчугана», что говорит о молодости прапорщика, однако тот в офицерском чине, тогда как граф ‒ в унтер-офицерском. Стало быть, Буемский закончил военное училище, скорее всего, Михайловское артиллерийское в Петербурге, откуда выходило большинство офицеров-артиллеристов. Тогда естественно, что в Пятигорске друзья болтают о математике, естественно, что Буемский порывается что-то сказать, когда Толстой обсуждает с Хилковским свои «артиллерийские планы», но неестественно то, что артиллерист-дилетант Толстой осаживает и затыкает рот артиллеристу-профессионалу Буемскому, который к тому же старше его в воинском звании. Это говорит о полном доминировании графа в их тандеме.
Прекращение отношений с Буемским де-факто, чем бы оно ни было вызвано, разительно противоречит долгому эху их знакомства в творчестве Толстого.
В «Набеге» молоденький прапорщик Аланин наделён автором наружностью и повадками Буемского, в чём согласны исследователи, «отдельные штрихи его поведения почти буквально соответствуют дневниковым записям Толстого о молодом его сослуживце Н. И. Буемском». Он обрисован как «хорошенький и молоденький юноша в офицерском сюртуке и высокой белой папахе. Поравнявшись с нами, он улыбнулся, кивнул головой капитану и взмахнул плетью...»
Это словесный портрет Буемского, который вполне соответствует дневниковым отзывам о нём «мой мальчуган – он молод и мил». Другая черта Буемского: «он жмёт руки и готов к сердечным излияниям» ‒ тоже присуща Аланину: «Он был очень забавен: глаза его блестели, язык немного путался; ему хотелось целоваться и изъясняться в любви со всеми... Бедный мальчик! он еще не знал, что в этом положении можно быть смешным, что его откровенность и нежности, с которыми он ко всем навязывался, расположат других не к любви, которой ему так хотелось, а к насмешке,– не знал и того, что, когда он, разгоревшись, бросился наконец на бурку и, облокотясь на руку, откинул назад свои черные густые волосы, он был необыкновенно мил». О его добром сердце говорит эпизод в ауле, когда Аланин бросается на детский, как ему слышится, крик, чтобы остановить солдат, но порыв оборачивается конфузией: кричит козлёнок. Аланин становится жертвой собственной безрассудной храбрости.
«Вдруг в той стороне, где стоял хорошенький прапорщик со взводом, послышалось недружное и негромкое «ура». Оглянувшись на этот крик, я увидел человек тридцать солдат, которые с ружьями в руках и мешками на плечах насилу-насилу бежали по вспаханному полю. Они спотыкались, но всё подвигались вперед и кричали. Впереди их, выхватив шашку, скакал молодой прапорщик.
Все скрылось в лесу...
Через несколько минут гиканья и трескотни из лесу выбежала испуганная лошадь, и в опушке показались солдаты, выносившие убитых и раненых; в числе последних был молодой прапорщик. Два солдата держали его под мышки. Он был бледен, как платок, и хорошенькая головка, на которой заметна была только тень того воинственного восторга, который одушевлял ее за минуту перед этим, как-то страшно углубилась между плеч и спустилась на грудь. На белой рубашке под расстегнутым сюртуком виднелось небольшое кровавое пятнышко.
– Ах, какая жалость! – сказал я невольно, отворачиваясь от этого печального зрелища.
– Известно, жалко, – сказал старый солдат, который с угрюмым видом, облокотясь на ружье, стоял подле меня. – Ничего не боится: как же этак можно! – прибавил он, пристально глядя на раненого. – Глуп еще – вот и поплатился».
Буемский был жив-здоров, когда Толстой закончил в декабре 1852 года отделку «Набега» и отослал его Некрасову в «Современник». Поэтому эпизод с неудачной атакой и смертельным ранением Аланина можно считать вымышленным применительно к Буемскому, но он художественно оправдан и логичен. Толстой интуитивно пришёл к эмоционально неотразимому приёму трагического контраста между расцветающей юной жизнью, пленяющей своей чистотой и искренним отношением к миру, особенно к товарищам на войне, и мгновенным прекращением проникнутой храбростью и патриотизмом жизни милого мальчугана, размолотой жерновами войны. Образ Пети Ростова в «Войне и мире» содержит все эти мотивы и скроен именно по такому лекалу. Петя Ростов и есть офицер ребенок и добрый малый.
Эпизод с Петей в партизанском отряде Василия Денисова написан красками, знакомыми по образу Аланина, но помещённым в контекст 1812 года: «Петя находился в восторженном детском состоянии нежной любви ко всем людям и вследствие того уверенности в такой же любви к себе других людей». Он так же рвётся в бой: «Только вы меня пустите в самую... в главную. Мне не нужно наград... А мне хочется... – Петя стиснул зубы и оглянулся, подергивая кверху поднятой головой и размахивая рукой. – В самую главную... – повторил Денисов, улыбаясь. – Только уж, пожалуйста, мне дайте команду совсем, чтобы я командовал, – продолжал Петя, – ну что вам стоит?» Его доброе сердце заботится о пленном французе-барабанщике, а когда Денисов распоряжается покормить пленного: «Петя стоял у двери, когда Денисов сказал это. Петя пролез между офицерами и близко подошел к Денисову. – Позвольте вас поцеловать, голубчик, – сказал он. – Ах, как отлично! как хорошо! – И, поцеловав Денисова, он побежал на двор». Он дарит незнакомому офицеру складной ножик, когда тот похвалил ножик ‒ черта кавказского обихода. «‒ Батюшки! Я и забыл совсем, – вдруг вскрикнул он. – У меня изюм чудесный, знаете, такой, без косточек. У нас маркитант новый – и такие прекрасные вещи. Я купил десять фунтов. Я привык что-нибудь сладкое. Хотите?.. – И Петя побежал в сени к своему казаку, принес торбы, в которых было фунтов пять изюму. – Кушайте, господа, кушайте». Изюм тоже обнаруживается в ситуации, связанной с Буемским. На переезде между Старогладковской и Пятигорском близ Моздока сломался тарантас, в котором ехали Толстой и Буемский. Пока чинили поломку, Толстой «пошёл в город и изюмничал (глупо). Болтал с Б[уемским] и довольно хорошо» (дневник, 14 мая 1852 г.). Изюмничать Лёвушка любил, и трудно представить, чтобы он не угощал друга и попутчика моздокским изюмом. Волна ассоциативной памяти принесла этот изюм на страницы «Войны и мира». Гибель Пети Ростова ‒ реплика по мотивам гибели Аланина: верхом на коне, в бесшабашном и ненужном атакующем порыве.
Ещё один кавказский штрих в образе Пети ‒ кличка его коня. «Под фурами храпел кто-то, и вокруг них стояли, жуя овес, оседланные лошади. В темноте Петя узнал свою лошадь, которую он называл Карабахом, хотя она была малороссийская лошадь, и подошел к ней. – Ну, Карабах, завтра послужим, – сказал он, нюхая её ноздри и целуя её». Мы не знаем, как звали лошадь Буемского ‒ Казбек, Эльбрус или тот же Карабах? ‒ но Толстой это точно знал и помнил. В «Хаджи-Мурате» мотив Карабаха опять возникает через описание карабахской лошади: «под офицером была высокая щеголеватая карабахская лошадь».
Буемский в значительной мере послужил натурой и для психотипа Володи Козельцова в «Севастополе в августе 1855 года». Володя – всё тот же типаж офицера-ребёнка:
«Я – стрелять, стрелять: перебью ужасно много; но они все-таки бегут прямо на меня. Уж стрелять нельзя, и – конечно, мне нет спасенья; только вдруг брат выбежит вперед с саблей, и я схвачу ружье, и мы вместе с солдатами побежим. Французы бросятся на брата. Я подбегу, убью одного француза, другого и спасаю брата. Меня ранят в одну руку, я схвачу ружье в другую и все-таки бегу; только брата убьют пулей подле меня. Я остановлюсь на минутку, посмотрю на него этак грустно, поднимусь и закричу: «За мной, отметим! Я любил брата больше всего на свете, – я скажу, – и потерял его. Отметим, уничтожим врагов или все умрем тут!» Все закричат, бросятся за мной. Тут все войско французское выйдет, – сам Пелиссье. Мы всех перебьем; но, наконец, меня ранят другой раз, третий раз, и я упаду при смерти…»
Картинного подвига в духе детских мечтаний младший Козельцов не совершает, его гибель, по большому счёту, несёт горе его семье, но для большой войны незаметна и безразлична. Так в Севастополе погибали десятки тысяч.
Толстому было легко писать эти образы, поскольку они в психологическом отношении были его внутренними автопортретами, однако же по наружному оформлению – как миловидные мальчуганы ‒ его антиподами. Но Толстой как личность и художник ещё на Кавказе перерос этот уровень мировосприятия и детский взгляд на войну, сохранив, однако, полное право на него для своих персонажей.
На Кавказе Толстой стал кунаком молодого чеченца Садо Мисербиева. Однажды это спасло его от верной смерти.
Кунацкие отношения с новыми кавказскими друзьями составляли оригинальную и весьма колоритную часть его кавказского опыта. Жаль, в Туле не нашлось заказанного в подарок для Садо шестиствольного пистолета, была прислана, спустя три месяца, только музыкальная шкатулка. Подарок кунака Садо хранил до конца жизни. Сын Садо рассказывал в 1927 г. К. С. Шохор-Троцкому, что «коробочка с музыкой» до эпохи революционных потрясений хранилась в семье Садо вместе с письмами и подарками Толстого. Коробочка пропала в 1918 году, когда белые казаки разграбили аул.
Садо Мисербиев был мирным чеченцем, как тогда называли жителей Чечни, признаваших власть русского царя и не признававших газавата – «священной войны» с Россией под знаменем ислама и имама.
Садо «отличался» от своих «отдаленных соплеменников», за что они непременно хотели его убить. Подходящий случай представился 13 июня 1853 года, когда Толстой и Мисербиев переходили с военной оказией из крепостицы Воздвиженской в Грозную, но проявили беспечность и едва не попали в плен к немирным чеченцам после конной погони, о чём выше рассказано. Напомню, Садо пересадил кунака Толстого на свою – лучшую – лошадь, а сам уходил от погони на не лучших статей лошади графа. Напомню, Лев Николаевич, имея возможность ускакать на резвой лошади своего друга, не покинул его. Садо нацелил своё незаряженное ружьё на преследователей и, угрожая, покрикивал на них. «Судя по действиям преследовавших, они намеревались взять в плен обоих, особенно Садò для мести, а потому не стреляли. Обстоятельство это спасло их». Кунаки оказались достойны друг друга – Толстой не сбежал на резвой лошади, оставшись с Садо, чтобы разделить их общую участь, а Садо совершил для спасения русского кунака всё, что только можно было сделать в той ситуации, вплоть до самопожертвования.
Столь впечатляющий пример кунацкой верности Толстой оценил по достоинству. В «Хаджи-Мурате», где мотивы куначества возникают во множестве эпизодов, самому верному и бесстрашному кунаку на всём Кавказе даровано имя Садо. Другого чеченца, ставшего кунаком Толстого, звали Балта.
Балта Исаев был давним знакомцем Николая Николаевича Толстого; с его братом, молодым графом, отношения знакомства переросли в кунацкую дружбу.
Балта – суровый и бесстрашный воин, промышлявший в том числе и грабежами. Предводительствуя партией джигитов, он ходил в горную Чечню, к резиденции Шамиля в Ведено. 31 марта 1852 года Лев Толстой, придя с охоты, до ужина «болтал с Балтой». В этих разговорах зародилась идея некоего «Кавказского рассказа»: «он (Балта) мне рассказал драматическую и занимательную историю семейства Джеми. Вот сюжет для Кавказского рассказа». Сюжет долго созревал и обрабатывался, пока не трансформировался в рассказ «Набег», где нет драматической и занимательной истории семейства Джеми, а есть, в третьей редакции, трагический обобщённый образ в контексте непростого рассуждения:
«Кто станет сомневаться, что в войне русских с горцами справедливость, вытекающая из чувства самосохранения, на нашей стороне? Если бы не было этой войны, что бы обеспечивало все смежные богатые и просвещенные русские владения от грабежей, убийств и набегов народов диких и воинственных?..»
Образ Джеми взывает о сочувствии, ибо на его стороне чувство самосохранения и, следовательно, справедливость. Толстой сам предчувствовал цензурную непроходимость пассажа, и заготовил подцензурный, как он полагал, вариант его замены на философские вопрошания: «Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой – этим непосредственнейшим выражением красоты и добра». Некрасов отправил в цензуру преднаборную рукопись с предложенной заменой, но и этот вариант был вычеркнут цензорским пером. Когда «Набег» в мартовском «Современнике» за 1853 год предстал в изуродованном виде (были и другие цензорские вычерки), автор был до крайности огорчён. «Получил книгу с своим рассказом, приведенным в самое жалкое положение. Это расстроило меня» (дневник, 27 апреля 1853 г.). Через три года, при издании «Военных рассказов» отдельной книжкой в 1856 году, паллиативное рассуждение «Неужели тесно жить людям…» увидело свет, а пассаж о Джеми Толстой при жизни так и не увидел опубликованным.
Балта любил петь песни, содержание которых сильно занимало и подчас развлекало братьев Толстых. 1 февраля 1853 года в Старогладковской со слов Балты была записана так называемая «1-ая чеченская песня Балты» с русским подстрочником «Ах, тяжко мне, родимая матушка». В тот же день со слов Садо была записана и другая песня ‒ «Я сама бы себя убила». Этот дублет вписал имя Толстого и его информаторов в историю чеченской культуры, поскольку записей чеченских песен как таковых до этого момента не существовало.
В «Казаках» чеченцы погибают с песней: «Все было тихо. Вдруг со стороны чеченцев раздались странные звуки заунывной песни, похожие на Ай-да-ла-лай... чеченцы... запели предсмертную песню... тишина нарушалась только заунывною песнью абреков». С песней погибнет и оборванец Джеми, который «надвинув на глаза папаху, запоет предсмертную песню и с одним кинжалом в руках очертя голову бросится на штыки русских».
Не всегда кунаки знали меру в своей общительности, точнее, толстовская потребность в творческом уединении ради писательского вдохновения заставляла его подчас раздражаться. Но в целом это не вредило кунацким отношениям русского графа и чеченских джигитов. Возможно, Балта был последним из ближнего окружения Толстого, кто видел его на прощальной дороге. Или же он по-кунацки проводил русского друга до последнего рубежа чеченских земель? Вопрос открытый.
С Кавказа начинается столь характерная для Толстого война с войной как явлением и феноменом исторического процесса. Этот взгляд проступает уже в «Набеге», в трагическом образе оборванца Джеми, лейтмотивом проходит по севастопольским рассказам, определяет авторский угол зрения на войны наполеоновской эпохи в «Войне и мире» и достигает кульминации в «Хаджи-Мурате», где автор не оправдывает никакое вооружённое насилие, от кого бы оно ни исходило. Мало того, смею предположить, что написанная на Кавказе повесть «Детство», напоённая светом доброты и человечности, служила Толстому неким противовесом и некоторой антитезой военной действительности, окружавшей его. Он не закрывал глаза на эту действительность, но защищал от её избытка свою душу и сердце, обращаясь к картинам совсем иного рода, нежным и лирическим.
Нет, не «годы жестокости», как писал один из исследователей творчества Толстого, а годы познания всех сторон человеческого бытия, включая и жестокость войны, годы расширения ума и души, их наполнения самым разнородным и разноплановым материалом уникального жизненного опыта. Общение с чеченцами, кунаками прежде всего, с представителями множества иных народностей Кавказа было частью этого сложнейшего и тонкого процесса, обогатившего, в конечном счёте, и русскую, и кавказскую, и всю мировую культуру.
Судя по ироническому (авто)портрету Оленина, на Тереке Толстой заразился тем поветрием, какое подхватывали многие приезжие, соприкоснувшись с культурой и бытом кавказских народов. Он, как и многие, попробовал превратиться в удальца-джигита. «Джигит – по-кумыцки значит храбрый; переделанное же на русский лад джигитовать соответствует слову «храбриться», ‒ примечание Толстого в рассказе «Набег». В текстах Николая Толстого джигит поясняется словом «молоде΄ц». В.И. Даль более точен в лингвистическом отношении, толкуя джигит как наездник в татарском языке, джигитовать у него означает наездничать, гарцевать, упражняться в конном ристании. Самая корректная в лингвистическом и историческом отношении версия приведена в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона: «Джигит(по-турецки – молодой) – на Кавказе издревле так назывались наездники, отличавшиеся отвагой, выносливостью, искусством лихо управлять конем и владеть всякого рода оружием. Отсюда и джигитовка, т. е. бешеная скачка (гарцевание, упражнение в конном ристании), во время которой всадник выказывает все виды своей ловкости: вскакивает ногами на седло и, стоя, стреляет; скрывается под лошадиное брюхо; на всем скаку подхватывает с земли разные мелкие предметы и на всем же скаку, остановив коня, заставляет его ложиться, в виде прикрытия для всадника, и т. п. Джигитовка перенята была от черкесов нашими кавказскими казаками, и они скоро сравнялись со своими учителями в этом искусстве.
Разбойничество – смысл жизни джигита в горской культуре. Чеченская песня XIX века, записанная и переведенная на русский язык К. Гатуевым, от лица девушки-горянки прославляет джигита:
Свою руку положу под голову моему молодцу-храбрецу.
На вороном коне ночью переплыл он Терек.
Вот он подехал к казачьей станице – перескочил через вал.
Вот он схватил курчавого мальчугана – везет его...»
Непокорные горцы хищничают, вкрадываясь под личиною мирных; мирные делают то же под именем непокорных, ‒ и разве сотый виновник впадает в руки правосудия.
Дядя Ерошка в «Казаках» похваляется, что был настоящим джигитом: «Пьяница, вор, табуны в горах отбивал…». По его пониманию, джигит никогда не купит себе коня, джигит коня берёт угоном: «– Хочешь быть молодцом, так будь джигит, а не мужик. А то и мужик лошадь купит, денежки отвалит и лошадь возьмет».
«Самый ловкий вор пользуется большим почетом и зовется джигит-молодец», ‒ помечено в толстовском дневнике. Где разбой, там и торговля людьми, и выкупы за освобождение – ведущий мотив «Кавказского пленника» Толстого. Но горскому джигиту работорговля только прибавляет почитания в глазах соплеменников.
Толстой занимался в батарее «конскими учениями», но дополнительно брал уроки джигитовки у терских казаков – официально лучших наездников в России, о чём красноречиво свидетельствует постоянное присутствие терцев в составе Собственного Его Императорского Величества Конвоя с 1832 по 1917 год. В 1867 году в составе конвоя терцы были выделены в особый лейб-гвардии Кавказский Терский эскадрон, в 1881 году был создан ещё один Терский эскадрон, с 1891 года эскадроны стали называться лейб-гвардии 3-й и 4-й Терскими казачьими сотнями Собственного Его Императорского Величества Конвоя. «Назначение в конвой считалось особой высочайшей наградой», ‒ подчёркивает историограф императорского конвоя Н.В. Галушкин. По его словам, конвойцам, как казакам, так и горцам, были присущи высокое искусство джигитовки и стрельбы с коня. «Выстрелить метко в цель при скачке на полном карьере или нагнувшись с седла к земле и чертить по ней рукой могли даже самые молодые. Более же опытные скакали сидя задом, лежа спиной поперек лошади, стоя на седле ногами или на голове. Особым шиком считались скачки стоя на двух лошадях или когда на спине одного конвойца стоял еще один товарищ».
На Кавказе Толстой стал превосходным, на сторонний взгляд, наездником. Даже в солидном возрасте он рисковал исполнять элементы джигитовки, когда на скаку подхватывал с земли тушку добытого зайца, а художник Иван Крамской в 1873 году, когда работал над портретом Льва Николаевича, восхищённо писал Илье Репину, что верхом на коне Толстой – «самая красивая фигура мужчины, какую ему пришлось видеть в жизни». Касание земли на скаку и подхватывание с земли любого предмета – это сложный технический приём, требующий правильной выучки всадника, точной работы со стременами, мощных мышц брюшного пресса, но такой приём невозможно исполнить в порядке импровизации, полагаясь только на силу и ловкость. Однако же Лев Николаевич, навидавшись настоящих джигитов, не обольщался в самооценке. «На Оленине была красная канаусовая рубаха, белая черкеска, стянутая ремнем с кинжалом, и высокая шапка. Он несколько изысканно сидел на мокрой спине сытой лошади и, придерживая ружье за спиной, нагнулся, чтоб отворить ворота. Волоса его еще были мокры, лицо сияло молодостью и здоровьем. Он думал, что он хорош, ловок и похож на джигита; но это было несправедливо. На взгляд всякого опытного кавказца он все-таки был солдат». Быть похожим на джигита и быть джигитом ‒ «дистанция огромного размера». В «Войне и мире» этот мотив отчётливо проступает в картине с казачьим есаулом Ловайским. Вот линия раздела – всадник и лошадь как одно существо и то же самое как два существа. Нужно родиться и быть казаком, лучше терским, чтобы стать кентавром, всё остальное – «человек, который сел на лошадь», как бы он ни нравился себе на лошади и как бы ни восхищались им дилетанты. Если прочитать «Казаков» внимательно, то главная сюжетная пружина повести состоит не в развитии, как пишут многие, отношений Оленина с Марьяной, а в неустанном и последовательном выяснении, кто истинный казак и кто истинный джигит, в зависимости от чего и складываются судьбы героев. Для русской прозы это крайне редкий принцип организации сюжета, создающий трудноуловимую, но всеми ощущаемую оригинальность «Казаков».
Абрек‒ ещё одно значимое понятие в кавказском лексиконе Толстого. В «Казаках» Оленин ещё только доезжает от Москвы к станице, а на уме у него: «Абреки рыскают в степи, и я еду, их не боюсь...».
Оленин, никогда ранее не бывавший на Кавказе, знает и про абреков, и про абречество, но для читателей своей повести Толстой сделал примечание: «Абреком называется немирной чеченец, с целью воровства или грабежа переправившийся на русскую сторону Терека». В этом ограниченном смысле он и употребляет абрек, абреки в «Казаках».
С наибольшей эрудицией и экспрессией написал об абреках и канлы в Чечне историк кавказских войн В. А. Потто:
«На почве именно обычая кровомщения выработался в Чечне, как и в других кавказских странах, особый, любопытнейший тип людей, называвшихся абреками. Название это обыкновенно присваивалось русскими всем отважным наездникам, пускавшимся в набеги небольшими партиями, но, в сущности, абрек есть нечто совершенно иное; это род принявшего на себя обет долгой мести и отчуждения от общества вследствие какого-нибудь сильного горя, обиды, позора или несчастья. И нигде абречество не принимало такого удручающего характера, как у чеченцев. Эти люди становились одинаково страшными и чужим, и своим, отличаясь жестокой, беспощадной ненавистью ко всему человеческому. Уже по клятве, которую приносил чеченец, решившийся сделаться абреком, можно судить о безграничном человеконенавистничестве, на которое он обрекал себя. Вот эта клятва, записанная с возможной точностью:
«Я, сын такого-то, сын честного и славного джигита, клянусь святым, почитаемым мною местом, на котором стою, принять столько-толетний подвиг абречества, и во дни этих годов не щадить ни своей крови, ни крови всех людей, истребляя их, как зверя хищного. Клянусь отнимать у людей все, что дорого их сердцу, их совести, их храбрости. Отниму грудного младенца у матери, сожгу дом бедняка и там, где радость, принесу горе. Если же я не исполню клятвы моей, если сердце мое забьется для кого-нибудь любовью или жалостью – пусть не увижу гробов предков моих, пусть родная земля не примет меня, пусть вода не утолит моей жажды, хлеб не накормит меня, а на прах мой, брошенный на распутье, пусть прольется кровь нечистого животного».
Встреча с абреком – несчастье, и вот как описывает ее один из путешественников.
«Если вы, – говорит он, – завидели в горах кабардинку, опушенную белым шелком шерсти горного козла, и из-под этих прядей шелка, раскинутых ветром едва ли не по плечам наездника, мутный, окровавленный и безумно блуждающий взор, бегите от владетеля белой кабардинки – это абрек. Дитя ли, женщина ли, дряхлый ли, бессильный старик – ему все равно, была бы жертва, была бы жизнь, которую он может отнять, хотя бы с опасностью потерять свою собственную. Жизнь, которой наслаждаются, для него смертельная обида. Любимое дело и удаль абрека, надвинув на глаза кабардинку, проскакать под сотней ружейных или винтовочных стволов и врезаться в самую середину врага. Слово «абрек» значит заклятый. И никакое слово так резко не высказывает назначения человека, разорвавшего узы дружбы, кровного родства, отказавшегося от любви, чести, совести, сострадания ‒ словом, от всех чувств, которые могут отличить человека от зверя. И абрек поистине есть самый страшный зверь гор, опасный для своих и чужих: кровь – его стихия, кинжал – неразлучный спутник, сам он – верный и неизменный слуга шайтана».
Абреки нередко составляли небольшие партии или шли во главе партий, перенося всю силу своей ненависти на русских. И встреча с ними войск неизбежно вела за собой кровопролитные схватки. Абреков можно было перебить, но не взять живыми».
Справедливость последнего утверждения всецело подтверждают «Казаки». Финальные сцены повести рисуют схватку казаков с абреками, загнанными в болото под горой. Чеченцы связываются ремнями, чтобы избавиться от искушения бежать, и принимают смерть в бою. Последний из них, раненный, вырывается, когда ему крутят руки, и стреляет из пистолета в живот казаку Лукашке. Абрека добивают. Юнкер Оленин, которому было нипочём думать об абреках, пока он их не видел («я еду, их не боюсь»), в деле оказывается бесполезен. В глазах казаков он выглядит едва ли не идиотом. За схваткой он наблюдает с бугра. «Он видел дым и кровь, как ему показалось. Бросив лошадь и не помня себя, он подбежал к казакам. Ужас застлал ему глаза. Он ничего не разобрал, но понял только, что все кончилось». Не джигит! Марьяна не может быть с таким.
Абрек(и) первое и едва ли не последнее специфически кавказское слово в «Казаках», образующее как бы скобки, между которыми Толстой поместил всё сугубо кавказское содержимое повести. До первого упоминания ‒ Москва и дорога, после последнего – отъезд Оленина из станицы. В отличие от Николая Николаевича автор «Казаков» не даёт развёрнутой и связной жизненной истории своего «Саип-абрека», но из разрозненных фрагментов складывается вполне отчётливый рисунок
Главная ценность, которой владеет джигит, это его оружие. В «Казаках»: «На настоящем джигите все всегда широко, оборванно, небрежно; одно оружие богато». Особый шик – шашка гурда. В Чечне утверждали, что гурда, словно меч Саладина, рассекала подушку, поднесенный к лезвию человеческий волос от дуновения срезался, её клинок рубил все другие клинки, как лозу. Похвала гурде есть в «Герое нашего времени», где юный княжич Азамат уговаривает разбойника Казбича отдать ему свою лошадь в обмен на отцовскую шашку гурду: «… а шашка его настоящая гурда: приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется». В публикациях по истории кавказского холодного оружия тиражируется байка про двух кузнецов, заспоривших, чей клинок лучше. Первый разрубил барана, тогда второй, воскликнув «Гур-да!» (по-чеченски «Смотри!»), разрубил соперника пополам вместе с его клинком. Якобы, так и родилось название лучшего кавказского оружия.
В 1911 году Э. Ленц опубликовал статью «О клеймах мастеров на оружии» («Записки разряда военной археологии и археографии Императорского русского военно-исторического общества. СПб., 1911. Т. I. С. 2—29), где связал древнейшие стальные «полосы, стяжавшие почётную известность» на Кавказе, с мастерскими Генуи.
В эпоху Толстого вся эта историческая информация отсутствовала. В «Казаках» автор разъясняет: «Шашки и кинжалы, дороже всего ценимые на Кавказе, называются по мастеру – Гурда». Так ему рассказали местные знатоки… Толстой и сам обзавёлся кавказской шашкой, но точно не гурдой. В дневнике помечено, что за шашку, присланную Арслан-Ханом Дудоровым, штабс-капитаном лёгкой № 6 батареи 20-й артиллерийской бригады уплачено 2 рубля 90 копеек, это невозможно дёшево для настоящей гурды. Из всех кавказских персонажей Толстого владеть гурдой удостоены двое. В «Казаках» это дядя Ерошка, который вспоминает о полковой службе: «У кого первый конь, у кого шашка гурда, к кому выпить пойти, с кем погулять? Кого в горы послать, Ахмет-хана убить? Все Ерошка». Гурда в этом контексте символ высшего молодечества, утраченного нынешним поколением казаков.
Другой персонаж, владеющий гурдой, ‒ Хаджи-Мурат. Он неделю живёт в русской крепости, ожидая дозволения ехать в Тифлис, и на прощание делает царский подарок воинскому начальнику Ивану Матвеевичу – дарит ему шашку гурду. «Хаджи-Мурат… взял из рук Элдара шашку и подал Ивану Матвеевичу. Иван Матвеевич взял шашку и сказал переводчику:
– Скажи ему, чтобы мерина моего бурого взял, больше нечем отдарить.
Хаджи-Мурат помахал рукой перед лицом, показывая этим, что ему ничего не нужно и что он не возьмет, а потом, показав на горы и на свое сердце, пошел к выходу».
Особый разговор – кабардинская лошадь. Прикатив из Москвы в тарантасе на перекладных, Толстой с первых дней пребывания в Старогладковской должен был озаботиться покупкой верховой лошади, без которой перемещаться по местности было невозможно. Первый конь прослужил недолго, подхватив какую-то болезнь. «Когда я уехал из Старого Юрта, а Николенька там остался, Садо приходил к нему каждый день и говорил, что скучает и не знает, что делать без меня. Узнав из моего письма к Николеньке, что моя лошадь заболела и что я прошу подыскать мне другую в Старом Юрте, Садо явился ко мне и привел мне своего коня, которого он настоял, чтобы я взял» (письмо к Т. А. Ергольской от 6 января 1852 г.). Второй конь, подаренный кунаком Садо Мисербиевым, был, скорее всего, краденым, но для Кавказа это считалось едва ли не нормой. В том же письме продолжено: «И как трогательна преданность Садо, не правда ли? Он знает о страсти Сережи к лошадям и когда я ему обещал взять его с собой, когда поеду в Россию, он сказал, что 100 жизней отдаст, а выкрадет в горах какого ни на есть лучшего коня и приведет моему брату». Сергею Николаевичу, знатоку лошадей, коннозаводчику, нельзя было приводить кое-какую лошадь, вроде бурого мерина, которым отдаривался спившийся Иван Матвеевич.
Лучший конь, которого нужно красть в горах, мог означать только лошадь кабардинской породы. Возможно, и молодому графу-кунаку чеченец Садо подогнал кабардинца, но прямого свидетельства о том нет. Впоследствии у Толстого был верховой конь Султан, которого он купил перед вторым походом в Чечню. О кавказском периоде в целом с уверенностью можно говорить, что любимейшая лошадь Льва Николаевича была кабардинской породы, и эта лошадь (лошади?) ходила под его седлом.
«– Что это будет такое, Дмитрий Андреевич? – говорил запыхавшийся Ванюша Оленину, который верхом, в черкеске, на купленном в Грозной кабардинце весело после пятичасового перехода въезжал на двор отведенной квартиры». Лукашка Урван тоже обзаводится кабардинцем, которым Толстой любуется как знаток:
«– Вот коня вашего променял за рекой! Уж и конь! Кабардинский лов-тавро. (Тавро завода кабардинских лошадей Лова считается одним из лучших на Кавказе. ‒ Прим. Л. Н. Толстого.) Я охотник.
Они осмотрели нового коня, проджигитовали по двору. Конь действительно был необыкновенно хорош: гнедой, широкий и длинный мерин с глянцевитою шерстью, пушистым хвостом и нежною, тонкою, породистою гривой и холкой. Он был сыт так, что на спине его только спать ложись, как выразился Лукашка. Копыты, глаз, оскал – все это было изящно и резко выражено, как бывает только у лошадей самой чистой крови. Оленин не мог не любоваться конем. Он еще не встречал на Кавказе такого красавца.
– А езда-то, – говорил Лукашка, трепля его по шее. – Проезд какой! А умный! Так и бегает за хозяином.
– Много ли придачи дал? – спрашивал Оленин.
– Да не считал, – улыбаясь, отвечал Лукашка. – От кунака достал.
– Чудо, красавица лошадь! Что возьмешь за нее? – спросил Оленин».
Лукашка не зря гордится, а Оленин не случайно любуется прекрасной лошадью. Казаки, понимающие в лошадях не меньше черкесов, оценили все её достоинства: «– Эх, добра лошадь! – сказал хорунжий. Что он сказал добра лошадь, а не конь, это означало особенную похвалу коню. – Лев конь, – подтвердил один из старших казаков».
Лермонтов тоже отдал должное кабардинской породе лошадей. В «Герое нашего времени» разбойник-головорез Казбич владеет Карагезом ‒ восхитительным жеребцом, равного которому нет во всей Кабарде. Сын черкесского князя Азамат готов отдать за него табун в тысячу голов. «‒ Если б у меня был табун в тысячу кобыл, ‒ сказал Азамат, ‒ то отдал бы тебе весь за твоего Карагеза. «Йок, не хочу, ‒ отвечал равнодушно Казбич».
В «Хаджи-Мурате» кабардинским лошадям отведена своя роль, не такая уж и маленькая.
«Хаджи-Мурат ехал шагом. Казаки и его нукеры, не отставая, следовали за ним. Выехали шагом по дороге за крепостью. Встречались женщины с корзинами на головах, солдаты на повозках и скрипящие арбы на буйволах. Отъехав версты две, Хаджи-Мурат тронул своего белого кабардинца; он пошел про́ездом, так, что его нукеры шли большой рысью. Так же ехали и казаки.
– Эх, лошадь добра под ним, – сказал Ферапонтов. – Кабы в ту пору, как он не мирной был, ссадил бы его.
– Да, брат, за эту лошадку триста рублей давали в Тифлисе.
– А я на своем перегоню, – сказал Назаров.
– Как же, перегонишь, – сказал Ферапонтов. Хаджи-Мурат все прибавлял хода.
– Эй, кунак, нельзя так. Потише! – прокричал Назаров, догоняя Хаджи-Мурата.
Хаджи-Мурат оглянулся и, ничего не сказав, продолжал ехать тем же проездом, не уменьшая хода.
– Смотри, задумали что, черти, – сказал Игнатов. – Вишь, лупят.
Так прошли с версту по направлению к горам.
– Я говорю, нельзя! – закричал опять Назаров. Хаджи-Мурат не отвечал и не оглядывался, только еще прибавлял хода и с про́езда перешел на скок.
– Врешь, не уйдешь! – крикнул Назаров, задетый за живое.
Он ударил плетью своего крупного рыжего мерина и, привстав на стременах и нагнувшись вперед, пустил его во весь мах за Хаджи-Муратом.
Небо было так ясно, воздух так свеж, силы жизни так радостно играли в душе Назарова, когда он, слившись в одно существо с доброю, сильною лошадью, летел по ровной дороге за Хаджи-Муратом, что ему и в голову не приходила возможность чего-нибудь недоброго, печального или страшного. Он радовался тому, что с каждым скоком набирал на Хаджи-Мурата и приближался к нему. Хаджи-Мурат сообразил по топоту крупной лошади казака, приближающегося к нему, что он накоротко должен настигнуть его, и, взявшись правой рукой за пистолет, левой стал слегка сдерживать своего разгорячившегося и слышавшего за собой лошадиный топот кабардинца.
– Нельзя, говорю! – крикнул Назаров, почти равняясь с Хаджи-Муратом и протягивая руку, чтобы схватить за повод его лошадь. Но не успел он схватиться за повод, как раздался выстрел.
– Что ж это ты делаешь? – закричал Назаров, хватаясь за грудь. – Бей их, ребята, – проговорил он и, шатаясь, повалился на луку седла.
Но горцы прежде казаков взялись за оружие и били казаков из пистолетов и рубили их шашками».
Как и шашка гурда, конь кабардинской породы выступает в прозе Толстого не просто как физический объект ‒ это ещё одна эмблема особого молодечества и особого достоинства настоящего джигита, а также указатель личных авторских предпочтений.
Черкес оружием обвешен;
Он им гордится, им утешен;
На нем броня, пищаль, колчан,
Кубанский лук, кинжал, аркан
И шашка, вечная подруга
Его трудов, его досуга.
Ничто его не тяготит,
Ничто не брякнет; пеший, конный ‒
Всё тот же он; всё тот же вид
Непобедимый, непреклонный.
Гроза беспечных казаков,
Его богатство – конь ретивый,
Питомец горских табунов,
Товарищ верный, терпеливый…
А. С. Пушкин. «Кавказский пленник»
В войсках Кавказского корпуса и обмундирование, и экипировка офицеров и солдат с ермоловских времён походили на удобную горскую одежду и экипировку, но была и грань, за которой уподобление перерастало в пародию. «Горец с большим кинжалом!» ‒ насмешка Лермонтова над Мартыновым, стоившая поэту жизни. Мартынов ходил, красуясь шашкой и огромным кинжалом, в бурке и в папахе, изображая неукротимого джигита на улицах курортного Пятигорска.
Однако реальность была не столь благостна. Джигиты-разбойники резали своих жертв без пощады и грабили дотла. Историк донского казачества А. Савельев обратил внимание на казачью демографию в связи с Кавказской войной. «В пятнадцатилетний период казачьей службы, с 1822 г. по 1837 год, когда не было особенно опустошительных войн и когда начались усиленные наряды наших полков на Кавказ и в Грузию, число служилых казаков, или – что все равно – возмужалой части казачьего населения, нисколько не увеличилось: как было в 1822 году 58 тысяч, так осталось и в 1837 году. Потом, в течение 20-ти лет, с 1842 по 1862 год, число служилых увеличилось только на 7 тысяч. Куда же девались те, которые в течение этого времени должны были, по естественному ходу приращения народонаселения, увеличить собою казачье сословие? Неужели турецкая, венгерская и Крымская войны произвели такое опустошительное действие в служилом сословии казаков? Не неприятель, действующий открыто в открытом поле, безлюдит родные полки; а разбойничья резня по ущельям, горам и засадам, длившаяся более 60-ти лет и истреблявшая люд не тысячами и сотнями, а в одиночку или десятками, улила горы Кавказские казачьею кровью». У Пушкина о Кавказе сказано: «Где рыскает в горах воинственный разбой…». Разбойники истребили на Кавказе гораздо больше людей, чем самые кровопролитные сражения с Шамилем.
Руководствуясь примером местных разбойников-джигитов, поручик Розенкранц часто ходит «с двумя-тремя мирными татарами по ночам в горы засаживаться на дороги, чтоб подкарауливать и убивать немирных проезжих татар, хотя сердце не раз говорило ему, что ничего тут удалого нет… Он никогда не снимал с себя двух вещей: огромного образа на шее и кинжала сверх рубашки, с которым он даже спать ложился». Противоестественность подобного сочетания, христианского образа и смертоносного оружия, Розенкранцу не видна.
Толстой видит, что Розенкранцу совершенно не нужен и чужд принятый им на себя образ действий Мулла-Нура, что разбойное молодечество призвано послужить лишь тщеславному чувству превосходства над товарищами и солдатами, но хвост вертит собакой, и с этим никто не сможет ничего поделать, если только сам Розенкранц не поверит зову собственного сердца.
Всё та же толстовская (и лермонтовская) идея: между быть истинным джигитом и казаться джигитом лишь по наружности и повадке ‒ «дистанция огромного размера». Розенкранц ‒ первое воплощение этой идеи. Таким, как он, кавказское солнце перегрело голову.
Розенкранца Толстой писал, имея перед глазами его реального прототипа, ротного командира А. В. Пистолькорса. «Пистолькорс ругает меня зa Розенкранца; это сильно огорчило меня и охладило к литературным
занятиям…», ‒ записано в дневнике после опубликования «Набега» в «Современнике». Александр Васильевич Пистолькорс дослужился до генерал-майора, командуя в последней должности кавалерией Туркестанского военного округа, скончавшись в 1879 году в возрасте 55 лет. Его послужной список впечатляет: почти двадцать лет на Кавказе, потом Оренбург и более десяти лет войны в Туркестане, штурмовал Ташкент и Ходжент, рубился с бухарцами при Ирджаре, одиннадцать (!) ранений, восемь орденов и золотая шашка с надписью «За храбрость». Потемняет этот блеск единственное обстоятельство: в 1874 году оказался под следствием за растрату и беспорядки по хозяйственной части в кавалерии округа. Пистолькорс вышел сухим из воды, однако к исполнению должности его не вернули; уехав в Петербург, он числился в запасных войсках до самой кончины. Пистолькорс был непосредственным начальником будущего прославленного полководца Михаила Скобелева в начальный период его службы в Туркестане, и мемуаристы пишут, что свою бесстрашную манеру поведения под вражеским огнём герой Плевны и Шипки обрёл под явным влиянием Пистолькорса. Своё первое ранение Пистолькорс получил 22 января 1848 года при набеге русских войск на чеченский аул Джангар-юрт, где жители, скрываясь за поперечными громадными завалами, били противника на выбор. В.А. Полторацкий был участником этого дела, которое описал в своих «Воспоминаниях»:
«Одною из первых жертв пал командир 2-й егерской роты, поручик Голыгин, сраженный пулею в грудь навылет. Тут, на вырубленной местности, поляна, примыкающая к Джангар-юрту, несколько раз переходила из рук в руки: то кабардинцы, поддерживаемые справа 1-м батальоном куринцев, штыками дружно очищали всю поляну, то уступая значительному неприятелю, сплошною массою бросающегося в шашки, егеря гнулись и подавались назад, но стройно, без суеты. Несколько раз им пришлось из вынужденного отступления переходить в бешеную атаку, и это случалось всякий раз, когда тело убитого или раненого товарища грозило остаться в руках неприятеля. Когда свалился Голыгин, прапорщик Пистолькорс, очень видный собою, бросился впереди стрелков своих и, вскочив на высокий пень, громко и отчетливо стал с него картинно распоряжаться, но в ту минуту, когда он всею стройною фигурою своей обернулся назад отдать приказание унтер-офицеру, чеченская пуля насквозь пронизала его туловище, ударив в спину и выйдя в груди. В то мгновение, когда солдаты бросились поднять его и уже поволокли раненого назад к перевязочному пункту, молодой подпоручик Анастасьев, полный отваги и молодечества, как бы из слепого подражания Пистолькорсу, вскочил на очищенное последним место на высоком дне и тут же моментально, с разбитым черепом, совершил страшное сальто-мортале на землю. Князь Барятинский хотел заменить нами пострадавшие батальоны своего полка, но молодцы кабардинцы громко кричали против этого, и подполковник Майдель, как старший офицер, поспешил лично от имени своих героев исходатайствовать у князя разрешение не делиться ни с кем славою арьергардного дела. Мало-помалу и нас, однако, ввели в огонь при общем отступлении; одно время было очень жарко, но по мере выхода из трущобы в открытую местность делалось все легче и спокойнее и, наконец, к 4-м часам дня мы выбрались с верховьев Валерика на чистую поляну, в виду лагеря, для перевязки раненых и приведения в известность потери. Убито 6 офицеров, ранено 21; нижних чинов убито 162, ранено 290 и без вести пропавших около 30 человек. О степени силы огня можно судить по числу снарядов – орудийных до 1.600, а ружейных более 330 тысяч. Героями дня были князь Барятинский с кабардинцами и наш 1-й батальон куринцев.
Колонна ушла через Гойту на Грозную, куда на руках и понесли раненых. В числе последних был и Пистолькорс; он со спартанским мужеством переносил страшные мучения от сквозной раны в груди, шутил, острил и смеялся. Так как и в Воздвиженском у него было много поклонников, которые сами не были очевидцами его подвига, то пришлось удовлетворить их любопытству. Надо сказать, что преобладающая в Пистолькорсе страсть была играть первую роль руководителя, проповедника. Сообразив, что одною блистательною храбростью перещеголять всех в Куринском полку невозможно, или слишком трудно, Пистолькорс бросился в татароманию, то есть свел куначество с мирными чеченцами, перенял от них одежду, посадку на коне, джигитовку и все прочие приемы. Снисходительный взгляд начальства на форму одежды офицерства устранял всякое стеснение в этом отношении, и при встрече на улице иного офицера трудно было отличить от чеченца или духанщика. Тогда-то Александр Васильевич Пистолькорс приобрел в свою собственность дом в Грозненском поселении, обзавелся по примеру линейного казачества полным домашним хозяйством, склонил заведовать им красивую мамуку Полю, облачился с ног до головы в военные доспехи горского туалета, навесил на себя весь комплект азиатского оружия и, воссев на карего кабардинца, натянул поводья, дал плеть и, пронзительно гикнув по-чеченски, окончательно обрек себя в непобедимые джигиты... С этой минуты новый абрек пустил в ход самые эксцентричные выходки на удивление и благоговейное созерцание всевозрастающей клики его поклонников. В 1846 году, когда по тревоге, в апреле, подхватили наши батальоны и повели их в Кабарду, многие офицеры выехали по барабану за ворота крепости почти в чем застал их тревожный клич, то есть без перемены белья и гроша в кармане. Пистолькорс выскочил также очень быстро и без всяких запасов. Форсированное движение от Грозной до Большой Кабарды, погоня за партиями Шамиля и обратный путь с кавказского центра на левый фланг продлились более трех недель беспрерывной толкотни взад и вперед. Все участвующие терпели всевозможные лишения, но и тут пальма первенства выпала Пистолькорсу. Когда при вступлении отряда в Грозную все население крепости высыпало за ворота на встречу ощипанных на вид и очень утомленных победителей, впереди 4-й егерской роты пешком (за потерею в походе лошади), в оборванном бешмете, босой, с окровавленными по колючке ногами, шагал бодро и гордо один Пистолькорс. Как бы то ни было, но это был человек не дюжинный по смелости и уменью увлекать за собой других».
Полторацкий сам был храбрым офицером, поэтому отдаёт должное мужеству Пистолькорса, но в обороте обрек себя в непобедимые джигиты сквозит что-то толстовское, какой-то намёк на искусственность его «татаромании», первотолчком которой выставлено желание перещеголять всех в Куринском полку. Ещё один ветеран Кавказа, А.Л. Зиссерман, и вовсе смотрит на Пистолькорса глазами Толстого: «В его «Набеге» выведен поручик Розенкранц; до какой степени изображение верно, можно судить по тому, что, когда я в первый раз в Чечне выступил с отрядом и увидел штабс-капитана Пистолькорса, разъезжающего в шикозном черкесском костюме, со всеми ухватками чистокровного джигита, я не мог не подумать: да это Розенкранц, как есть, на чистоту, без прикрас. И некоторые из грозненских старожилов просто мне даже обявили, что Розенкранц Толстого и есть он, Пистолькорс; что с него-то портрет и писан. А таких Пистолькорсов было немало, и увлекались некоторые до того, что готовы были чуть не перейти в мусульманство и совсем очечениться...(курсив мой. – А.Т.)».
Таким образом, в Розенкранце явлены как индивидуальные черты его прототипа, так и общие многим горячим кавказцам, «роевые», если воспользоваться толстовским словом. За что же Пистолькорс ругал Толстого? Ведь Розенкранц в «Набеге» выведен как храбрый офицер, который «сам стрелял из винтовки, не умолкая ни на минуту, хриплым голосом кричал на солдат и во весь дух скакал с одного конца цепи на другой. Он был несколько бледен, и это очень шло к его воинственному лицу». Да, но мотив этой храбрости, по Толстому, сомнителен: «он (Розенкранц) был тщеславен в высшей степени», оттого и храбрость его напоказ, чтобы увидели и оценили. К тому же бледность в лице Розенкранца не делает ему чести: в душе он борется со страхом. Подобные намёки не могут не взбесить! И толку от храбрости Розенкранца, в конечном счёте, никакого.
«Высокая фигура поручика Розенкранца то там, то сям мелькала в ауле; он без умолку распоряжался и имел вид человека, чем-то крайне озабоченного. Я видел, как он с торжествующим видом вышел из одной сакли; вслед за ним двое солдат вели связанного старого татарина. Старик, всю одежду которого составляли распадавшиеся в лохмотьях пестрый бешмет и лоскутные портки, был так хил, что туго стянутые за сгорбленной спиной костлявые руки его, казалось, едва держались в плечах, и кривые босые ноги насилу передвигались. Лицо его и даже часть бритой головы были изрыты глубокими морщинами; искривленный беззубый рот, окруженный седыми подстриженными усами и бородой, беспрестанно шевелился, как будто жуя что-то; но в красных, лишенных ресниц глазах еще блистал огонь и ясно выражалось старческое равнодушие к жизни.
Розенкранц через переводчика спросил его, зачем он не ушел с другими.
– Куда мне идти? – сказал он, спокойно глядя в сторону.
– Туда, куда другие ушли, – заметил кто-то.
– Джигиты пошли драться с русскими, а я старик.
– Разве ты не боишься русских?
– Что мне русские сделают? Я старик, – сказал он опять, небрежно оглядывая кружок, составившийся около него.
Возвращаясь назад, я видел, как этот старик, без шапки, со связанными руками, трясся за седлом линейного казака и с тем же бесстрастным выражением смотрел вокруг себя. Он был необходим для размена пленных».
Дряхлый старик-чеченец, схваченный для размена пленных, служит олицетворением неуёмной боевой деятельности Розенкранца. Волонтёр, от лица которого рассказан «Набег», при начале событий вопрошает у старого капитана Хлопова: «– Что же вы называете храбрым?» ‒ а при развязке событий в нём же, Хлопове, обретает ответ на своё вопрошание. «В фигуре капитана было очень мало воинственного; но зато в ней было столько истины и простоты, что она необыкновенно поразила меня. «Вот кто истинно храбр», – сказалось мне невольно.
Он был точно таким же, каким я всегда видал его…Он остаётся самим собой и под огнём противника. Розенкранц и Хлопов суть полюса той сферы храбрости, в которой окажутся впоследствии действующие лица и севастопольских рассказов, и «Казаков», и «Войны и мира», и «Хаджи-Мурата». Все они, в известном смысле и в какой-то мере, вышли из «Набега». Критика не рассматривает маленький рассказ «Набег» в качестве одного из источников «Войны и мира», но при всей разнице в масштабах этих произведений они едины системой координат, в которые автор помещает своих героев и по которым оценивает их. От капитана Хлопова тянутся нити к капитану Тушину и капитану Тимохину, неказистым и почти невидимым истинным героям войны, даже и к Кутузову, который абсолютно чужд позёрства и фразёрства, которому дело великой войны на истребление нашествия стократ важнее дворцовых интриг и царской милости, а от Розенкранца, всегда бьющего на эффект, ‒ к Бергу и Друбецкому, даже и к Наполеону!
Афористический приговор, которым Толстой отказывает Бонапарту в истинном величии: «И нет величия там, где нет простоты, добра и правды», ‒ имеет свой несомненный исток во взгляде вольноопределяющегося Толстого на капитана Хлопова и поручика Розенкранца.
«Многие из военных усваивают себе, часто совершенно искренно и по убеждению в необходимости этого, особенную физиономию, привычки, речь, ‒ писал один из французских военных мыслителей генерал Луи Трошю, участник многих войн, включая Крымскую. ‒ Эта манера, так сказать напускная, исчезает в бою неодолимо и заменяется другой, соответствующей врожденным инстинктам человека.
Во всем бой есть безошибочный оселок, дающий меру способностей и мужества каждого, помимо его и независимо от него.
…Самолюбие, гордость, честолюбие заставляют пускаться в проделки, которые часто бывают не искренни и даже предосудительны. Бой, во время которого служили общему делу с лицом, поневоле открытым, уже забыт; начинается другой бой – личных интересов. Не один ловкач является перед общим мнением в маске и требует его благосклонности, с местом в бюллетене и в наградном списке. И от этого сколько сомнительных подвигов, удостоившихся чести опубликования! Сколько подвигов действительной храбрости и самоотвержения проходят безвестно, или узнаются слишком поздно благодаря тому, что виновники этих подвигов не трубили об них, или же поплатились за них жизнью, что часто бывает; или же, наконец, тяжело изувеченные, не находятся налицо.
Часто мне приходилось видеть все это и каждый раз становилось тяжело; это эксплуатация войны, в которой убитые, раненые, без вести пропавшие и скромные проигрывают; оставшиеся в живых, находящиеся налицо и нахальные – выигрывают».
Трошю не читал Толстого, а Толстой – Трошю, но оба написали об одном и том же явлении, которое они встречали на войне.
Продолжение следует.
30 Апреля 2021 06:00
Адрес страницы: http://vr.ric.mil.ru/Publikacii/item/316391/